Эдем, Эдем, Эдем (Гийота) - страница 2

2. Ролан Барт

Что случилось с означающим

«Эдем, Эдем, Эдем» — абсолютно свободный текст: свободный от малейших намеков на сюжет, идеи, символы, — он написан в такой яме (пропасти или черной дыре), где традиционные составляющие дискурса (тот, кто говорит; что он рассказывает; способ, которым он изъясняется) были бы избыточными. Мгновенным следствием явилось то, что критика — поскольку она не в состоянии ничего сказать ни об авторе, ни о сюжете, ни о стиле — демонстрирует свою полную беспомощность перед этим текстом. Нужно «войти» в язык Гийота: не то чтобы просто верить в него, стать соучастником некоей иллюзии или фан-тазма, а писать на этом языке вместе с ним, быть им, подписывать текст одновременно с ним.

Быть в языке, а это примерно то же, что быть в ударе: становится возможно, потому что Гийота создает не манеру, не жанр, нелитературный объект, но некий новый элемент (может быть, даже стоило бы добавить его к четырем элементам космогонии?); и таким элементом является фраза: субстанция слова, которая похожа на ткань, на пищу, одна-единственная фраза, которая никогда не кончается, красота которой заключается не в ее способности «запечатлевать» (реальность, к которой она предположительно отсылает), но в прерывистом непрекраща-ющемся дыхании, как если бы перед автором стояла задача представить нам не воображаемые сцены, но сам язык, причем таким образом, что моделью этого нового мимесиса были бы уже не приключения какого-то героя, а приключение самого означающего, того, что с ним происходит.

«Эдем, Эдем, Эдем» представляет собой (или должен бы представлять) нечто вроде толчка, исторического шока. Все предшествующие ему действия еще кажутся разрозненными, однако совпадения, которые мы постепенно начинаем понимать — от Сада до Жене, от Малларме до Арто — наконец-то собираются воедино, перемещаются, очищаются от обстоятельств эпохи: нет больше ни Повествования, ни Заблуждения (ясно ведь, что это одно и то же), остается лишь желание и язык, причем не желание, выражающееся в языке, а они оба соединяются во взаимную нераздельную метонимию.

Эта метонимия обретает в тексте Пьера Гийота просто невероятную монолитность, что заставляет предвидеть довольно сильную критику в его адрес, которая будет основываться на привычных представлениях о языке и сексе; тем не менее, любая подобная критика, какие бы бурные и разнообразные формы она ни принимала, будет мгновенно разоблачена: как безосновательная, если она вдруг вздумает обрушиться на секс и язык одновременно; или же как ханжеская, если она сосредоточится исключительно на сюжете, а не на форме, или же наоборот… В обоих случаях она будет с легкостью отвергнута, так как смысл такой критики слишком понятен.