10 июля
Смотрю на Youtube, как академик Панченко рассказывает про казнь пленных немцев. Мохнатый, страшный, похожий на ветхозаветного пророка. Говорит, что вели себя немцы прилично, кроме одного толстяка, бывшего коменданта Пскова (не помню такого ни в воспоминаниях, ни в фильме Лозницы). Толпа была небольшая, никаких выкриков. Равнодушное молчание, потому что это был Питер, Ленинград, который привык к своим трупам и никого не было жалко.
«Я не слыхал, чтоб в Москве вешали, а здесь было, да, вешали. Ну а сколько наших-то здесь погибло. Вы что, не помните, а я помню. И мы все должны помнить. Такие страдания, которые выпали на долю нашему городу, они почти непереносимы». Памятник Калинину, который стоит на месте этой виселицы, Панченко называет иронией судьбы.
Андрей Курилкин написал мне про этот страстный монолог Панченко: «Тут впечатляет не сам рассказ, а то как рассказчика захватывает явно чуждая ему риторика – потому что не ясно, как говорить про казнь, но дыру эту нужно чем-то заполнить».
21 июля
Купила книгу Сергея Ярова «Блокадная этика: представления о морали в 1941–1942 годов». Ее слегка поругивали на OpenSpace. Как всегда блестяще выступила Полина Барскова: «Вместо терапии определения цены за содеянное и политической ответственности возник блокадный стыд, который под прикрытием щита героизма на самом деле прикрыл от социального врачевания мучительную травму. Десятилетиями блокадники стыдились говорить о пережитом, а их дети брезговали спрашивать. Также скажу, что пока ее (Лидии Гинзбург) „Рассказ о жалости и жестокости“ читают мои американские студенты вместе с текстами Примо Леви, а не русские студенты и школьники, город Ленинград не может вступить в фазу изживания блокадного стыда. Пока изучение блокады не станет активной, живой частью нашего исторического настоящего, эта трагедия будет преследовать нас, как готическое прошлое».
2 августа
Татьяна Ребеко, как и любой психоаналитик, интересуется моими детскими снами. Я рассказываю ей сон про маму-каннибала с ножом, сон, который так плотно сплелся у меня в голове с ужасом блокады. Но она не хочет обсуждать ни блокаду, ни мой детский страх матери, ни даже страшный нож в ее руках.
Она неожиданно спрашивает: «А где в этот момент находятся все ваши родные? Ваш отец? Ваша сестра? Почему квартира пуста? Почему рядом с вами никого нет?»
И правда – где они? Где те, кого я люблю? И где те, кто любит меня?