Предстать перед своими ленинградскими друзьями я могла только «счастливой», на другое не имела права. И когда о моем приезде разведала Роксана, а потом и другие, пришлось прибегнуть к притворству.
Подруги учились. Были уже на третьем курсе института. Рассказывали о практике в школах, упрекали за то, что, приехав в Ленинград, я мало уделяю им внимания, говорили, Что без меня все распалось. Я жадно впитывала тепло их признаний в том, что нужна им. Очень их всех любила.
Когда-то от Лили я услышала, какими сумеречными могут быть семейные отношения. Но ей самой не изменяли при том ни жизнерадостность, ни оптимизм. Стремясь увидеться с ней, я хотела дополнять, как ей это удается.
Незнакомый мужской голос по телефону ответил, что она больна и видеть ее нельзя. На вопрос, с кем я разговариваю, мне ответили:
— С мужем Елизаветы Егоровны.
Я тоже назвалась, и тогда мне разрешили приехать «на полчаса». Дверь открыл представительный мужчина.
Лили лежала в постели белая как стена и протягивала мне навстречу руки. Оба ее сына сидели за столом, делали уроки. Мальчики тоже вскочили, но новый папа не разрешил отвлекаться. Выразительные взгляды и жесты Лили красноречиво давали понять, что она не только несчастна, но даже боится этого человека. В короткие пару минут, когда мы остались одни, она шепнула:
— Он настоящий садист! Отлучает меня от детей, страшно к ним ревнует!
— Почему у него такая власть над вами? — спросила я, зная ее свободолюбие.
— Сама не знаю, — как-то жалко ответила она.
Я надеялась поделиться с ней всем происшедшим во Фрунзе.
Ведь снова собиралась ехать туда, тосковала по Эрику… Но ей объяснения не понадобились. Она воскликнула:
— Я вижу, вижу, что виновата перед вами! Вы несчастны! Я это чувствую. Какой ужас!
Я сидела на краю ее постели. Мы смотрели друг на друга и плакали.
В разговоре по телефону она позднее призналась, что не написала сразу о своем браке, боясь быть непонятой. Но, потрясенная когда-то предательством ее родной сестры, я понимала ее нелегкую, путаную женскую судьбу, как и непоправимость любой вкривь и вкось залаженной жизни.
А объяснения? Никаким объяснениям не дано было снять граничившего с отчаянием недоумения: мама не поделилась замыслом обмена квартиры. Лили — замужеством. Я не могла обойтись без них. Они — могли.
Полузабытые, незначительные на первый взгляд воспоминания сбегались одно к другому, превращаясь в обвинения. Еще до папиного ареста, перетирая как-то пыль, я сняла со стены портреты родителей и, поправляя под стеклом покосившуюся мамину фотографию, обнаружила за ней портрет незнакомого мужчины. Прическа, крой платья свидетельствовали о том, что это давний, времен ее юности, снимок. Я тогда заложила его обратно, маме ничего не сказала. Но старая мамина тайна скреблась в душу! Теперь я понимала: моя мама счастья не знала. А я посмела сказать ей жестокое «зачем?», когда она попросила разрешения кому-то прийти… Сколько она должна была пережить перед тем, как в ее жизни появилось вино. Однажды она отдала себе отчет в том, что не справится с непомерной ношей, не выдюжит ее. Выхода не нашлось. Она сдалась. Я, возомнившая, что, выйдя замуж по подсказке сердца, смогу поддержать семью, обманула ее надежды, ничем помочь не смогла. Обманула и ее, и себя.