Полубрат (Кристенсен) - страница 266

Нас нет. Мы не оживляем собой Дворцовый парк. Мы невидимки — нас вырезали. Мы остались на обрезке плёнки, выкинутом датчанами за ненадобностью в мусор, лишние, отверженные. Публика попала-таки на тризну по нам. Опять нас подкузьмила линейка Барнума. Коротковата она. Всегда какого-то сантиметрика, да не хватает. Мы уходим на титрах. — По крайней мере, с душами вашими ничего не случилось, — шепчет мама Педера, пока мы торопливо пробираемся мимо неё к выходу. Но мы уже на улице. Промозгло. Настоящая осень. Мы с Педером заходим за помойку отлить. Рвём билеты и писаем на них. — Дерьмовое кино! — выкрикивает Педер. И до самой площади Соллипласс мы молчим. Наше дерево стоит красное, блестит от дождя. — Если он пух с голоду, чего не поехал в Нурмарку за ягодами? А? — Возможно, его мучил голод другого рода, — лепечу я. — Особенно! Весь фильм он говорил только о колбасе и ни о чём больше! Хотя мог бы смастерить крючок, привязать его к шнурку и поймать две-три трески, разве нет? Голова садовая! — «Твист» мог бы съесть во всяком случае, — добавляет Вивиан. Мы останавливаемся, вылупив на неё глаза. — «Твист»? — переспрашивает Педер. — Вы что, не видели? В Дворцовом парке на траве валялись две карамельки и лакричка. — Педер таращится на меня. Я на него. — Честно? — Вивиан кивает. Педер скорчивается от смеха, отрясая с дерева остатки листьев. — Чёрт возьми, мы испортили им весь фильм! «Твист» в 1890 году! — Я смеюсь тоже, но что-то наполняет меня грустью, словно я уже вижу контуры будущего, всего, что не выльется ни во что путное, не будет доведено до ума, а будет забыто, вычеркнуто, выкинуто, вырезано, будто эмблема моей жизни — ножницы. — Пока! — вдруг бросает Педер и идёт в сторону аллеи Бюгдёй, петляя между каштанами. — Постой! — кричит Вивиан. Но Педер не останавливается. Уходит всё дальше. Я выпускаю руку Вивиан и бегу за ним: — Что с тобой такое, а? — Педер прислоняется к забору, улыбается. — Что-то случилось? — говорю я, кладя руку ему на плечо. — Домой тебе ещё не пора, правда? Я голоден, например. — В его улыбке, смехе проклёвывается что-то жалкое, плаксивое, словно рот в любую секунду может исказиться рыданиями. — Вы теперь вдвоём, — говорит Педер. — Мы втроём, — отвечаю я. Педер мотает головой: — Нет, я третий лишний. Увидимся. — И он идёт дальше, через перекрёсток. Он не оборачивается. Я стою, как пригвождённый к месту. И как быть — не знаю. Мне хочется рвануть за Педером. Но и к Вивиан вернуться хочется. Она сама подходит ко мне.

И это не все события того вечера. Вдвоём с Вивиан мы доходим до Фрогнерпарка. Смеркается. По-прежнему моросит дождь. Возле Белой беседки Вивиан садится. Она садится на траву, я пристраиваюсь рядом. Это сомнительное удовольствие в такую сырость. Я предлагаю Вивиан свою куртку. И тогда случается это. Вместо куртки Вивиан садится верхом на меня. Придавливает меня. Сжимает коленками и не даёт вырваться. Я верчу башкой и чувствую шеей и затылком волглую, липкую траву. Вивиан не сидит спокойно. Она стягивает трусики и скидывает их с одной ноги. Потом расстёгивает молнию на моих брюках. Я не шелохаюсь. Она сама надевает на него резинку и вставляет. И насаживается сверху — тяжело, резко. Она молчит. Я тоже. Ноздри вдруг щекочет давешний запах мускуса, неистовый, сводящий с ума, эти два символа останутся для меня на вратах этого вечера навсегда: ножницы — и мускус. Я отключаюсь. Всё уже произошло. Вивиан встаёт, спиной ко мне, подтягивает трусы, поправляет юбку. Я лежу. Я мёрзну. Смежаю глаза. Чувствую жжение. И стыд. Слышу, как она уходит вниз под горку. Когда я наконец поднимаюсь, её уже нет. Я сдираю резинку, с воплем швыряю ей вслед. Подбираю куртку, на нетвёрдых ногах спускаюсь к ограде, залезаю на неё, застёгиваю ширинку, скатываюсь в кусты с той стороны, выползаю на тротуар. Мимо громыхает трамвай. Взвизгивает, втираясь в узкий поворот. Я затыкаю уши. Я могу заскочить к Педеру. Но не делаю этого. Мне нечего ему сказать. Как про такое скажешь? Вверх по Киркевейен я трушу бегом. Идёт дождь, это хорошо. Я бегу, пока ноги не начинают заплетаться. Я состоялся, говорю я. И повторяю ещё раз: теперь я состоялся. Это — позади. Я испытываю большое облегчение. Не радость, нет, но облегчение. Не так всё плохо. По сути говоря, я соблазнил её. Нет, на самом деле. Я виноват. Сам лично, во всём. Завлёк её во Фрогнерпарк, к Белой беседке, в темноту рядом с Белой беседкой. Как это можно понять ещё? Более того, положил на мокрую траву свою куртку, подстелил, чтоб ей было, если она пожелает, куда лечь. Но не так всё плохо. Я сделал это. С Вивиан. Я. Сделал это с Вивиан. Я виноват. И ничегошеньки не запомнил. Я останавливаюсь. У меня не осталось в памяти ничего. Кончил ли я. Был ли я на высоте. Как кончил. Я не чувствую ничего такого. Ну жжение. Поворачиваюсь, иду назад. Долго рыскаю в траве по кустам у Белой беседки. Ко мне пристраивается чёрная псина. Гоню её прочь. Она не уходит. Жмётся ко мне. Я пинаю её. Ноль внимания. Наконец нахожу. Беру презерватив в руки. Собака скулит. Ни черта не рассмотреть. Дождь этот. С жёлтой, мятой резинки капает. Есть ли что в колпачке, мне не видно. Грязь, слякоть, дождь. К чертям собачьим отшвыриваю резинку снова, но пёс тут как тут. Хватает её. Свистят, где-то вдали, на мосту, наверно, и собака исчезает с резинкой в пасти.