Пламя спички меняет мир, сдвигает всё; оно делает предметы текучими, а время – вязким.
Левый глаз ни на что не годился. Я закрыл его. Боль бунтовала. Левый глаз смотрел в боль. Он пил ее. Сквозь глазницу электрическая ниточка поползла дальше.
Колечко… через пещерку оттопыренной ноздри… спичка в ее левой руке…
– Ближе, поднеси спичку поближе… Не сюда! Ближе к моему правому глазу, Дангуоле, я не вижу что там внутри…
Одно дело осветить нос снаружи, и совсем другое подвести свет к внутренней стороне ноздри. Колечко сделалось тяжелей.
Бешенство стало душить меня, когда я понял, что свет спичек мне только мешает.
Я закрыл оба глаза.
– К черту спички! Не жги. Так сделаю…
Она покорно молчала. Руки бессильно опустились вдоль тела. Узник.
Я впервые был так резок с ней. Мой голос был голосом моего отца. На пределе. Только я к этому шел годами, чтобы вспыхнуть раз, а он на этом пределе жил. Он даже шкафчик повесить на стену иначе не мог. Ему нужна была война, всемирная катастрофа, чтобы повесить полку. Весь мир должен был содрогнуться, чтобы он поменял прокладку в кране.
Наживить на стебель, а затем накрутить. Попасть колечком на стебелек. Большой палец правой руки направляет левую. Освобождает стебель, берет край ноздри – я знаю, что так еще больней, но потерпи, потерпи, иначе нельзя… Без света я не вижу ее слез, но слышу дыхание, слышу бой сердца… Левая рука приближается, неловко подносит кольцо… задевает кожу… пальцы ощущают липкую сукровицу… сукровица в помощь, но пока вязнем в ней, как в болоте…
– Нет, без света не получается…
Она молча зажигает спичку. Интересно, понимает она или нет, что свет тут ни при чем?
– Так?
– Еще ближе к моему лицу.
– Отодвинься, а то запалю.
– Вот сюда. Так держать. Идеально было бы снизу.
– Отодвинься от меня, попробую снизу.
– Со следующей попробуешь.
Боль, когда гаснет пламя, не прекращается, боль выходит за пределы смерти и памяти, она трансцендентна, вечна, как ночь, как космос, и принадлежит не одному мне: когда я страдаю, вдевая в твою, Дангуоле, рану тонкий серебряный стебелек, страдает космос; когда ты страдаешь, оттого что дрогнула моя рука и твоя плоть содрогнулась, от твоей боли дрожит вселенская паутина, каждый фрактал, каждая песчинка в клюве птички, что носит, всю бесконечность носит она с побережья песчинки боли, песчинки радости, песчинки забвения, песчинки ожиданий и песчинки безрассудств… куда носит? куда бездна сплавляет себя? отсюда и по ту сторону? какую? зачем? чтобы потом начать весь этот труд сначала в обратном направлении? неужели проклятый Ницше прав и эта пытка вечна?.. какая разница… Это мы – песок в клюве ее. Каждое мгновение – это весь мир, помноженный на всех его двойников. Это и есть бесконечность. И пока играет пламя в клюве птички, я медленно пытаюсь надеть серебряное колесико на стержень… оно соскальзывает… и всё сначала: вспархивает во мне птаха, уронившая свою песчинку, и отправляется в полет за удачей… Может быть, это и есть любовь? В этих страшных судорогах… и заключается любовь? Ведь любовь вечна. Она – непреходяща. Любить ее – значит шарить в слепоте по полу. Любить – значит вечно держать ее за стебелек в ноздре, слышать ее стон, ощущать ее дыхание на пальцах, чувствовать стук сердца. Любить – значит существовать в переменчивом пламени сгорающей спички, которая скоро погаснет, чтобы нас поглотила тьма. И снова вслушиваться в шуршание коробка. Ее пальцы. Это любовь? Зажигают спичку. Любовь – это спичка в ее пальцах. И так всю ночь, полярную, бесконечную ночь, в сердце которой я отрекся от тебя… и твое письмо было осознанием моей слабости, моего отречения. Я его заслужил.