Я не смотрел эстраду сто лет. И остался. Шарик же умчал на кухню за оставленными там ему мослами, пообещав, что скоро вернется. Одному, да еще без костыля, мне, пожалуй, «офицерский проход» не одолеть.
Пока не начался концерт я, озираясь, словно дикарь из африканских джунглей, восторженно пожирал глазами публику. Костюмы, галстуки — черт возьми! Они еще, оказывается, существуют на свете. И девушки в нарядных платьях: белых, розовых, голубых. И в туфельках! А я уже не представлял себе женский пол иначе, как в шинелях цвета хаки, в пилотках, в кирзовых сапожищах с бесформенной, как слоновая пята, ступней.
Начался концерт — и телячий мой восторг сразу улетучился. Выступали жалкие обломки довоенной эстрады. Пожилая, с выпирающими костями женщина и ее партнер, очевидно, муж, лет пятидесяти пяти, показывали акробатический танец. Слышно было сквозь музыку, как тяжело, прерывисто он дышит, ее поднимая. Пара работала долго, усердно и трудно, вызывая активное сострадание зрителей и какое-то необъяснимое чувство вины.
Затем выступил тенор, совершенно лысый старик, но с репертуаром и игривыми ужимками молодого баловня публики...
Мне стало совсем невесело, и я бы охотнее всего сбежал, если бы не мысль о том, как буду волочить за собой ногу, тревожа соседей по ряду.
Едва дождался перерыва и кое-как, без Шарика, напрямую, через главные ворота госпиталя, минуя что-то сердито кричавшего вслед часового — не станет же он стрелять мне в спину, в самом деле! — добрался назад, к себе в палату.
Там играли в «настольные игры», иначе говоря, — в преферанс; по госпиталю дежурил добрейший Борис Семенович, и картежники на время вышли из своего глубокого подполья.
— Ну как? — поинтересовался Седой-боевой — он тоже резался в пульку; его гипсовая броня удачно выполняла роль карточного столика.
— Плохо!
Я повалился на койку, растирая саднившую ногу. Они, увлеченные «мизерами» и «пасами», а, может быть, и распознав мое внутреннее состояние, расспрашивать не стали.
На танцы я попал только через неделю, но зато уже не как почти самовольщик, а на совершенно законных основаниях. На груди, в кармане гимнастерки, у меня лежала увольнительная с похожей на рогатку проволочного заграждения подписью подполковника Куранова — он временно остался за начальника госпиталя, которого вызвали в Москву на курсы усовершенствования по медицинской специальности, и Борис Семенович, уж не знаю, каким чудом, скорее всего, напирая на свою любимую психотерапию, уговорил его пустить меня в город.
Мало того, мне было предложено взять в сопровождающие кого-нибудь из выздоравливающих. Я выбрал Арвида. Он охотно согласился, хотя сам танцевать не мог. Рана в груди у него зажила давно, но рука оставалась на перевязи.