Второй раз Воронцова взял патруль егерей. Он и к линии фронта еще не подошел. Оставался один переход. Днем лег на отдых в лесу. Пошел дождь. И он проснулся оттого, что по лицу шлепали крупные холодные капли. Сразу захотелось есть. Он решил сходить в ближайшую деревню. Винтовку оставил в лесу. Забросал ее сверху мохом и пошел через поле к дворам. В деревне кричали петухи. И это означало, что деревня не ограблена и здесь можно разжиться съестным. С собою, может, и не дадут, но хотя бы накормят. За огородами по краю поля бродило небольшое стадо коров. Старуха с длинной хворостиной стояла под одинокой ракитой. Она сразу заметила его и, видимо, поняв, что он, прежде чем войти в деревню, подойдет вначале к ней, стояла как вкопанная. Она, конечно, сразу догадалась, кто он. И теперь, вспоминая ее и тот нелепый разговор, который и решил его судьбу, он проклинал и ту тетку, и себя, и свою беспечность. Еще сутки без еды он вполне мог бы протянуть. Старуха, когда он подошел к ней, оказалась вовсе и не старухой. Лет сорока пяти, стояла, испуганно кусала семечки. Он спросил:
— Немцы в деревне есть?
— А у меня ничего нет, — тут же торопливо, как настигнутая, ответила она и спрятала в карман кулак с семечками.
Он пристально посмотрел ей в глаза. Да нет, глаза вполне нормального человека. И снова спросил:
— Фронт далеко? — И указал в сторону поймы.
— Самим давно есть нечего, — опять настигнуто забормотала та. — Дети голодные. Ваши уже давно все забрали.
После тех ее слов надо было тут же уходить. Назад, в лес. Бежать через поле, а там — в лес, в чащобу. И затаиться до вечера. Ведь он сразу обратил внимание, как сжала она в кулаке семечки и сунула кулак в карман. Этот жест надо было оценить по достоинству и, не медля, — в лес. Сходил пожрать… Накормили, землячки…
Тетка, конечно, была не глухонемая, и вполне в своем уме. И отвечала она не его словам, а его глазам. В глазах уже блестел голод. Этот блеск ни с чем спутать нельзя. Люди в этой деревне уже год жили в оккупации и знали и цену куска хлеба, и цену человеческой жизни. Как же он не сообразил сразу, что тетка бормочет несуразное, может, как раз потому, что хотела предупредить его. Черта с два она хотела предупредить. Если бы хотела отвести от него беду, так бы и сказала: беги, мол, солдат, в деревне немцы. Тем более что он и спросил ее в самом начале именно об этом. И вместо того, чтобы бежать прочь от той злосчастной деревни, он сказал тетке что-то обидное, плюнул под ноги и пошел мимо огородов ко дворам. До них, до крайнего, оставалось всего-то шагов шестьдесят-семьдесят. Оглянулся: пастушка стояла все там же, под ракитой, и смотрела на него из-под руки. Даже кулак с семечками из кармана не вытащила. И в тот момент, когда он повернул к крайнему дому, из-под горы, от переезда, выехали трое конных. Одежда на них была такая, что он сперва принял их за беловцев. Те тоже носили и немецкие шинели, и пилотки, и сапоги, и даже серо-зеленые френчи с погонами и всеми нашивками, даже свастику не всегда спарывали. Так же пестро были экипированы и эти трое. Один в красноармейской офицерской гимнастерке и рыжих кавалерийских ремнях, на груди новенький ППШ. Но первое же слово, которое он услышал, опрокинуло его надежды: