* * *
По выезде из Калуги велел Тимофею остановиться – на пригорке увидел кузню. Горел горн, а кузнец с подмастерьем бойко ковали. И так стучали их молотки, что я заслушался. Любо было мне это слушать – точно музыку. Не ту, что придумывают музыканты, вылавливая призраки гармонии, носящиеся в воздухе, и не ту, что они списывают друг у дружки из нотных альбомов, а музыку истинную, ту, что живет своей жизнью в мире и преображает его.
– Поехали, что ли, барин! – сказал Тимофей. – Чего тут понапрасну стоять?
– Понапрасну? – удивился я. – Да может, это лучшие мгновения твоей жизни? Может, никогда более не увидишь ты этот горящий горн, не услышишь эту дивную мелодию железных молотов?!
– Да что ж тут дивного? Всего-то кузнецы куют, – усмехнулся Тимофей.
– Да ведь не повторится эта картина в твоей жизни никогда! Канет, будто ее и не было! Понимаешь ли ты это?
– Я и получше чего видывал-с, – недовольно пробурчал слуга.
– Получше? Что ж ты мог видеть лучшего истинной гармонии?! – воскликнул я и затем попытался понятными ему словами донести до Тимофея мысль о том, что кузнецы – подлинные творцы, что их надобно ценить не за то, что они подковывают лошадей, а за то, что они, подобно поэтам, предлагают миру новые ритмы.
– А тебя, барин, в госпитале-то не долечили, – сказал на то мой слуга и задумчиво огладил бороду.
…Остановились в Малоярославце. Я сел за дневник, а Тимофей, даже не спросив у меня соизволения, отправился куда-то. Я замечаю, что он стал весьма заносчив: нужно ли подать чаю – не торопится, смотрит искоса, а скребницей чистит коня с таким видом, словно одолжение мне делает. Заносчивость моего слуги сродни дерзости уверенной в себе собаки по отношению к никчемному хозяину. Впрочем, сам я и виноват в этом: памятуя о верном его служении мне в госпитале, теперь слишком многое дозволяю Тимофею. А ведь собака любит палку.
Вернулся Тимофей за полночь, когда проходил мимо меня в свой чулан, по комнате словно жбан с брагой пронесли.
Утром выяснилось, что слуга мой не только не почистил вечером лошадей – наглость его распростерлась куда дальше: он пропил новую уздечку и даже скребницу.
Дал Тимофею по левому уху, затем по правому и пообещал в следующий раз повесить на суку. Слуга мой сразу стал послушен, расторопен и словно даже повеселел. Оплеухи пошли ему на пользу.
* * *
До Москвы уже рукой подать. Это видно хотя бы уже по тому, что вокруг все меньше лесов. По всей России они буйствуют и густы, там они точно борода справного Микулы, а под Москвой – как щипаная бороденка Игнашки. Так возле кострища травы теряют силу, однако ж стоит только ступить пару шагов в сторону, они зеленеют, будто не знают ни огня, ни ног человека. Москва – огонь. Жадный, как купец, выстрадавший каждую копеечку, и веселый, как гусар, просаживающий последний рубль.