Вспомнил я все это не для того, чтобы рассказать, как менялись мои эстетические представления и художественные вкусы, а чтобы отметить одну странность.
Странность эта заключалась в том, что, сочиняя те два своих рассказа, я ни разу даже и не вспомнил ни о своих тогдашних литературных кумирах — Хемингуэе или Пастернаке, ни об уроках Паустовского, ни о своих собственных (в то время, наверно, уже каких-то других) представлениях о том, какой должна быть настоящая проза.
Писал, ни о чем таком даже и не думая. Писал — как писалось.
6
Второй свой рассказ я нес в редакцию уже без всякого трепета. Втайне я даже предвкушал настоящий триумф.
Триумф — не триумф, но журнальному начальству он тоже понравился. И его тоже сразу поставили в номер и даже набрали.
Но по каким-то не совсем мне понятным причинам на этот раз все шло не так гладко. Возникла какая-то заминка. Вдруг — ни с того ни с сего — из номера его вынули и перенесли в следующий. Потом — стороной — я узнал, что его послали членам редколлегии.
Членов редколлегии — кроме главного редактора, его зама и ответственного секретаря, с которыми я общался ежедневно, — у нас было два: Вениамин Александрович Каверин и Владимир Иванович Орлов. Ни того, ни другого я тогда еще ни разу в жизни не видел. И никаких рукописей до этого случая, насколько мне было известно, им ни разу не посылали: все всегда решалось без них. А тут вдруг почему-то решили послать…
Послали, впрочем, как потом выяснилось, только Орлову. И в этом был определенный умысел.
Каверин на самой заре хрущевской оттепели заявил себя решительным сторонником уже наступивших, а также только еще предвкушаемых перемен. Он даже забегал несколько вперед, торопил эти перемены, проявляя при этом некоторое, как считалось у нас в редакции, легкомыслие. «Вениамина Александровича часто заносит», — с милой своей улыбкой говорила Наталья Владимировна Ильина, наш главный редактор. Имелось при этом в виду, что заносит его в одну сторону, а именно — в ту, сделать решительный шаг в которую наша Наталья Владимировна смертельно боялась.
Осуждать ее за это, как я теперь понимаю, не следовало. Много чего повидала она на своем веку, совершая разнообразные крутые зигзаги вместе с генеральной линией партии. Всей кожей — а лучше сказать, поротой задницей, как выразился однажды А.Н. Толстой, — она чуяла, что этот новый поворот — ненадолго, что доверяться этим новым веяниям ни в коем случае нельзя. В этой уверенности ее чуть ли не ежедневно укрепляла атмосфера, царящая в ЦК ВЛКСМ, органом которого наш журнал считался.