— Бог тебе поможет? Олух-солдат! А богу кто поможет?
Блиндаж, зарывшийся тыльной стороной в песчаный холм и закрытый спереди березами и буками, которые более двух столетий закалялись на просторе в осенних и весенних бурях, казалось, пригибался под шумными потоками ливня. В левом углу, сквозь протекавший толь крыши, капала в ведро желтоватая вода. Омываемое проливным дождем узкое и длинное оконце временами совершенно не пропускало света; прежде чем ему привелось освещать Бабкино жилье, оно стояло в клозете помещичьего дома.
— А зачем помогать богу, хозяйка? — спросил. Гриша с той же непоколебимой серьезностью. Он помолодел на добрых пять лет. Сняв бороду, он как бы обрел вновь тот облик, какой был у него до плена; под его глазами уже не было этих складок, говоривших о безнадежности и отчаянии, скулы уже не выступали под кожей, как у арестанта.
— Потому что с бога уже давно взятки гладки, олух-солдат, — продолжала она свои поучения, пристально глядя в левый угол окопа, где дождевые капли равномерно стучали о ведро. — Потому что черт загнал бога-отца, вместе с сыном, в козий хлев, а святой дух воркует на голубятне. А на их красных мягких креслах в небесном чертоге прохлаждается черт в грязных сапожищах. Разве черту когда-нибудь была такая благодать? И слепому видно, что теперь сила в нем, а не в господе боге.
Гриша наморщил лоб.
— Ты, значит, в черта веришь, а не в бога? А еще крещеная, и имя у тебя святое — Анна! Как же так, Анна Кирилловна, а?..
— То-то и оно-то! Разве черту надо, чтобы в него верили? Он, знай, делает себе свое дело и не мешает тебе делать твое, а веришь ты или не веришь — ему наплевать! Немцы — они разве верят в черта? А вот служат черту и нагайкой и кулаком. Немцы, надо тебе знать, каждое воскресенье ходят в церковь, к господу богу каяться — верить-то они ни во что не верят. Покаются, и идут себе своим путем, и делают, что им нужно. А остальные? В нашем краю и русские верят, и евреи верят, и литовцы, и поляки верят — все верят в бога, а что толку?
Уже четвертый год немец их под сапогом держит. Немец забирает деньги, семена, последнюю корову, полицейские на каждом шагу тычут тебя в задницу и на допросах истязают нагайками или прикладами… И после всего этого тебе суют в нос расписку с печатью — все, мол, в порядке, и эту бумажку ты хоть клади себе в молитвенник, олух-солдат, хоть делай с ней что хочешь. А немец думает, что с этой бумажкой он все делает по праву да по справедливости. Нет, миленок, — яростно закончила она, — довольно меня мучили бумажками, довольно жандармы надо мной издевались! Мне жилось, как и всем землякам моим, пожалуй, даже чуть похуже, сам понимаешь, — даром, что ли, у меня в двадцать четыре года этакая пакля на голове? Вся я серая, сивая, словно кошка ночью. Но когда я смекнула, что тут творится, то уж тогда пошло по-другому: не я дрожу перед жандармами, а они передо мной! Темной ночью они близко подступиться не смеют — разве что днем, и то только вдвоем или втроем. И с тех пор мне живется привольно. Хотя какое уж там приволье, когда бога загнали в козий хлев, а всем заправляют немцы!