И мне казалось, что клуб — океанский лайнер, вроде «Титаника» — полное освещение, играют оркестры, и вся эта громада несется во тьму, а на капитанском мостике — никого.
* * *
Тетечка, обещай мне одно. Если ребенок выживет, но тебе будет невмоготу иметь его около себя, ты позаботишься о том, чтобы на деньги, которые после меня останутся, обеспечить ему хорошее детство. Я все думаю, куда ему, маленькому, деваться, если он выживет, а я нет. Я не жду, что твоя любовь ко мне перейдет на существо, которое только наполовину моя кровь и плоть, а наполовину чья-то, кого ты не знаешь, кого и я, может быть, не знаю, какого-нибудь подонка. Я уже приучила себя к мысли, что ты не захочешь держать его у себя в доме, так что на этот счет ты не беспокойся. Что ребенок, зачатый при таких обстоятельствах, должен в какой-то мере пострадать за мою вину — это неизбежно. Да и кроме того, не будем себя обманывать — ты едва ли доживешь до того времени, когда уже не будешь нужна ему, если он, еще живя под твоей крышей, научится понимать и помнить. Думаю я о Лили. Но не уверена. Может быть, он окажется похож на Гари. Я-то на это надеюсь. Это было бы моим оправданием. Меня как кошмар преследует страх, а вдруг он вырастет ни на кого не похожий — безнадежно черненький, дитя мрака, крошечное отражение той страшной ночи. А между тем это все равно будет ребенок. Богоданное существо, если только бог есть, и даже если нет — имеющее право на всю любовь, какую мы способны ему уделить.
Моего ребенка — если меня не будет и я не смогу сама его выкормить, — наверно, отдадут в приют. Нельзя ли сделать так, чтобы это был отчасти и мой приют? В Майапуре есть женщина, которую называют сестра Людмила. Я как-то спросила ее, не нужны ли ей деньги. Она ответила, что нет, но обещала сказать, если деньги понадобятся. Может, ближе к старости (сколько ей лет, я не знаю) она уделит немножко заботы и новорожденным, а не только умирающим. Это было бы логично.
Под «хорошим детством» я разумею не обстановку, не образование, а гораздо более простые вещи — тепло, уют, сытную еду и ласку и участие. Все то, что на меня было потрачено даром.
Если будет мальчик, прошу тебя, назови его Гарри или Гари, если кожа у него окажется достаточно темной, чтобы сделать честь такому написанию. Если девочка — не знаю. Еще не решила. Я никогда не думаю о нем как о девочке. Только, пожалуйста, не Дафна. Ведь Дафна — это та девушка, которая убегала от влюбленного Аполлона и была превращена в лавр! А со мной-то получилось наоборот. Крепко вросши в землю, я воображала, что бегу, гонюсь за богом солнца. Когда я была еще подростком, мама как-то сказала: «Ради всего святого, перестань ты топотать». Это меня удивило, а потом ужасно обидело. Я-то думала, что раз я высокого роста, то и грациозна как Диана — длинноногая, стройная, быстрая, легкой поступью мелькаю в чаще леса! Бедная мама! Удивительно она умела всех обескуражить. Дэвид объяснил мне, в чем тут причина. Сказал, что она никогда не знает, чего хочет и чего захочет через минуту, и поэтому ей чудилось, что вокруг нее все делается не так, как надо, и она накидывалась на первого, кто казался ей виноватым, обычно на папу, а часто и на меня. Но Дэвида она обожала, потому он, вероятно, и раскусил ее лучше, чем я и папа. С ним она никогда не надевала маску. И потому, наверно, что, даже прожив много лет безбедно в Англии, она продолжала говорить об Индии так, будто только что оттуда вырвалась, я стала жалеть, что пришлось оттуда уехать, а потом полюбила ее и стала туда стремиться не только ради папы, но и ради себя. Когда я подросла и уже кое-что понимала, он показывал мне картинки и фотографии и рассказывал удивительные истории о стране, «где я родилась». Поэтому, когда я сюда вернулась, я все искала ту Индию, которую, как мне казалось, знала, потому что давно видела ее в воображении как некий мерцающий мираж на горизонте, где с далеких гор веют напоенные ароматом ветерки.