— Дверь взломана?
— Нет.
— Что-нибудь украли?
— Не знаю. Как будто бы нет.
— Так что же вы хотите?
— Послушайте, я хочу только одно: зарегистрируйте мой звонок и сообщите, пожалуйста, о нем капитану Трошеву и лейтенанту… — я запнулся, припоминая, — лейтенанту Крымову. Моя фамилия Рогов. Григорий Сергеевич. Они оба в курсе.
— В курсе чего?
— О черт! — вскипел я. — Просто запишите и передайте.
— Не горячитесь. Уже записано. Ждите. К вам приедут.
— Не надо, — сказал я. — Я не собираюсь никого ждать. Прямо сейчас уже уезжаю. Если понадоблюсь, они знают, где меня искать.
— Так не положено, — повысил голос дежурный.
Но я уже раздраженно бросил трубку. Мне совершенно расхотелось кофе. Я погасил газ. Закрыл глаза и сделал несколько дыхательных упражнений. Потом поднялся с места, потрогал шишку над ухом и понес ключи Майе Гаевне.
Следующие два дня прошли без всяких происшествий. Мои оппоненты, кто бы они ни были, словно взяли тайм-аут и предоставили оглушенной — в прямом и переносном смысле — голове кратковременную передышку. Но роздыха не получилось. С утра в субботу позвонила мама и основательно выбила меня из колеи.
— Знаешь, сынок, — с места в карьер заговорила она, — мне приснился ужасный сон. Никак не могу успокоиться. Как будто ты решил научить меня плавать. Это в моем-то возрасте. И представляешь как? Столкнул в пруд и кричишь: «Плыви, мама, плыви». Проснулась вся мокрая, ну… вся в холодном поту, до сих пор трясет.
— Мама, родная. Это ведь сон, и притом глупый. Успокойся.
Я подтрунил над ней, обещал, что не буду учить ее плавать, и, посмеиваясь, положил трубку. Но чуть позже, внезапно похолодев, едва не опрокинул на себя чашку с кофе. Я точно вдруг прозрел, что, разворошив осиное гнездо, подвергнул риску не только себя. Опасность может грозить и близким мне людям. Не спровоцировал ли я сам нападение на Милу? И даже, возможно, направил? Чушь, они что-то искали. Но почему у нее? Я вспомнил серый «Фольксваген», преследовавший меня до аркинского дома. Что может взбрести на ум этим отморозкам? На какие еще превентивные меры они осмелятся для острастки? Чем бы я ни занимался после, мыл ли машину, ездил ли по магазинам, или просто смотрел телевизор — тревога не покидала меня. Память услужливо подбрасывала пищу воображению, рисуя картины по меньшей мере десятка известных мне трагических случаев.
Мало способствовало успокоению и вечернее посещение больницы. Миле стало несколько получше, но лицезреть ее все равно было тяжким испытанием. Она казалась какой-то заторможенной. Наверняка не только от физических страданий. Видимо, за прошедшие сутки о многом печальном успела передумать и совершенно душевно изнурилась. Мой рассказ о поездке в Томилино на секунду оживил пожелтевшее лицо, что-то похожее на благодарную улыбку скользнуло по отечным губам. Потом она сделалась апатичной и вместе с тем внутренне настороженной.