— А вы постарайтесь, чтобы устроил, — парировал Шумилов. — Будьте обстоятельны, точны в мелочах. Иначе мне придется вызывать вас официально.
— Я понял, Алексей Иванович. Завтра к полудню я жду вашего курьера.
Они распрощались. Шумилову предстояло осмыслить услышанное, разложить по полочкам. За последние два дня перед ним приоткрылась внутренняя жизнь уважаемого семейства. Но вот что странно — каждый, кто входил в соприкосновение с членами этой семьи, видел ее по-своему, через призму собственного жизненного опыта и своих представлений о добродетели и пороке. Сейчас Шумилов точно мозаику складывал, а она не складывалась — вылезали острые углы, цвета не совпадали. И некоторые рассказчики явно противоречили друг другу.
С одной стороны — анонимка, содержание которой вроде бы подтверждается находкой ядов и записями в журнале покойного; с другой — никаких следов радикальной группы. Не найдено запрещенной литературы, никто никогда не видел Николая читающим или обсуждающим такую литературу. Никаких выявленных подозрительных контактов Николая. Странная француженка: почти член семьи и заботливый друг покойного, и вдруг — такой оскорбительный отзыв ее же воспитанника. Явная нестыковка в оценке состояния Николая накануне смерти: Жюжеван говорит, что он был подавлен, а мать — что бодр и весел.
Шумилов не спеша шел по набережной Екатерининского канала. Спустился вечер, но было очень светло. Небо окрасилось в оттенки серо-лилового цвета. Тянуло сыростью, прохожих стало меньше. До Алексея Ивановича донеслось церковное пение, в просвете улицы на другой стороне канала он увидел процессию с иконами. «Сегодня же страстная пятница, крестный ход», — подумал Алексей Иванович. Пасха в этом году была поздняя. «Надо будет в пасхальное воскресенье непременно навестить дядюшку и тетушку».
Субботнее утро начиналось замечательно. Первое, что увидел Шумилов, проснувшись, — квадраты яркого света на стенах комнаты. День обещал быть солнечным и, вероятно, теплым. Хорошо бы! Квартирка Алексея Ивановича — собственно, это были две большие комнаты в конце коридора — располагалась на третьем этаже большого доходного дома. И, хотя окна смотрели в обычный для Петербурга двор-колодец, по утрам, перевалив через крышу соседнего, не вышедшего росточком двухэтажного дома, в них заглядывало солнышко. Комната была наполнена радостным светом, и на душе у Алексея Ивановича тоже сделалось радостно.
Жил Шумилов один-одинешенек. Правда, через день являлась прислуга: намывала полы, убиралась в комнатах, относила белье прачке, выполняла несложные поручения. Столовался Алексей Иванович у квартирной хозяйки — чопорной и очень аккуратной немки, госпожи Раухвельд, чей муж, жандармский офицер, погиб от кинжала польского «жолнера» в Вильно во время мятежных беспорядков 1863 года. Вдова питала неодолимую ненависть к радикалам, нигилистам и карбонариям всех частей политического спектра; объектами ее особой неприязни были поляки и люди, говорившие с акцентом, похожим на польский. К Шумилову госпожа Раухвельд питала нечто вроде материнской привязанности, неожиданной для такой строгой метрессы. Скорее всего, женщину подкупили его вежливость и ни разу не просроченное внесение квартирной платы. Со своей стороны, Алексей Иванович не забывал хвалить ее цветы на подоконниках и пальмы в кадках. Кроме того, Шумилов всегда замечал новую посуду и скатерти на столах. Последнее обстоятельство превращало его в глазах госпожи Раухвельд почти в идеального квартиранта. В самом деле, как немного надо, чтобы тронуть сердце пожилой квартирной хозяйки!