Даже в свои пятьдесят три Прасковья была еще хороша, но тот чудесный свет, в котором Савва черпал вдохновение все эти годы, тускнел с каждым днем. Свет уходил, выгорали краски: в дивных пшеничных волосах запуталась паутина седины, румянец на щеках поблек, васильковые глаза выцвели до грязно-серого, а шелковая шаль цвета берлинской лазури на рыхлых бедрах смотрелась уже даже не как насмешка, а как оскорбление. Наверное, с внешними проявлениями неизбежного Савва смирился бы, в свои неполные сорок лет он научился и смирению, и терпению, но Прасковья угасала изнутри. В ней больше не было той мягкой, почти материнской нежности, в до сих пор еще глубоком и чарующем голосе нет-нет да и проскальзывали панические нотки, а во взгляде, казалось, навеки вечные поселилась мольба.
— Старая я для тебя стала, Саввушка. — Пухлая рука привычно соскользнула с затылка на шею, царапнула ногтями кожу, но уже не игриво, а раздражающе.
— Глупости! Ты бесподобна, моя Каллиопа! — Ложь, такая же привычная, с каждым словом дающаяся все легче, капля за каплей отравляющая душу.
— Эх, нужно было ребеночка тебе родить. Может, если бы был ребеночек...
Слушать про ребеночка, которого затухающая муза ему не подарит уже никогда, неприятно. Есть в этих жалких словах что-то унизительное и для него, и для нее.
— Прасковья! — Кулак впечатался в стол с такой силой, борщ из тарелки выплеснулся, прям на белоснежную, до скрипа накрахмаленную скатерть, несколько капель попали на манжеты свежей, только что надетой рубашки. Красные капли борща похожи на кровь, и от этого на душе становится еще гаже. — Пойду я, Прасковья. Выставка, ты же понимаешь... А работы там непочатый край...
— Иди... — В линялых глазах Прасковьи слезы обиды. — Только сорочку сейчас новую принесу. Как же ты в грязной-то?
— Я сам, отдыхай. — Зря он так. Разве ж она виновата в том, что состарилась так стремительно и так некрасиво? — Прости, любимая, накатило что-то... — Быстро коснуться губами соленой от слез щеки и бежать, куда глаза глядят, чтобы не видеть, как плачет его затухающая муза, чтобы не видеть на ее стареющем лице отражение своей подлости, чтобы поскорее разжать кулаки, стиснутые в порыве неподвластной разуму ненависти.
Снаружи — зима посреди лета, тополя засыпают улицу невесомым снегом, а из раскрытого настежь окна льется тоскливый искаженный патефоном голос:
Только раз бывают в жизни встречи,
Только раз судьбою рвется нить.
А он и не заметил, когда его Каллиопа перестала петь. Может, в тот самый день, когда он принес в дом патефон?.. Впрочем, не о том нужно сейчас думать! Выставка откроется уже через три дня.