в себе отсутствие эгоизма, то они признают себя вправе легче смотреть на правду. Однако можно заметить, что ни между сократовскими, ни между религиозными добродетелями нет добродетели честности, эта добродетель сравнительно новая, еще мало созревшая, неустойчивая, мало известная, едва сознающая себя, нечто еще развивающееся, расцвету которой мы можем содействовать или мешать в зависимости от нашего характера.
Великий жребий. Очень редкое, но и увлекательное явление – человек с хорошо развитым интеллектом, у которого характер, склонности и даже опытность принадлежат такому интеллекту.
Великодушие мыслителя. Руссо и Шопенгауэр – оба были настолько горды, что объявили за своей жизнью призвание vitam impendere vero. И сколько, вероятно, страдали они в своей гордости из-за того, что им не удалось verum impendere vitae! – verum как каждый из них понимал это, что их жизнь и их познание текли рядом друг с другом, не желая, как капризный бас, слиться в одну мелодию. Но плохо было бы познание, если бы каждый мыслитель выкраивал его по мерке только своего тела. И плохи были бы мыслители, если бы они имели столько тщеславия, что считали бы только себя способными к познанию. В том именно и состоит самая красивая добродетель великого мыслителя – великодушие, – чтобы он как познающий приносил в жертву себя самого и свою жизнь смело, часто скромно, а часто и с возвышенной насмешкой и улыбкой.
Польза опасности. Познают человека и положение совершенно иначе тогда, когда каждое их движение грозит опасностью имуществу, чести, жизни, и нашей и наших близких. Так, например, Тиберий глубже размышлял о характере императора Августа и его правления и, разумеется, знал об этом больше, чем это возможно было бы самому мудрому историку. Мы все живем теперь сравнительно в гораздо большей безопасности, так что не можем быть хорошими знатоками людей: один их познает из страсти, другой – от скуки, третий – по привычке; теперь не встречается положения «познай или погибни!» До тех пор пока истины не врежутся нам в мясо ножом, мы втайне позволяем себе мало ценить их: они кажутся нам похожими на «окрыленные сны», которые мы могли бы иметь и не иметь, как будто бы они находились отчасти в нашей власти, как будто бы мы могли пробудиться и от этих наших истин.
Hic Rhoduc, hie salta! Наша музыка может и должна превращаться во все, потому что она, как демон моря, не имеет сама по себе никакого характера; музыка сопутствовала некогда христианскому ученому и могла перевести его идеал в звуки. Почему бы не найти ей и тех светлых, радостных звуков, которые соответствуют