… На ее месте я быть не хочу.
Они долго молчали.
– Завтра уходишь? Решил? – спросил Хабаров.
Старик кивнул.
– Наберитесь терпения и ждите.
Он ладонью загреб уголья.
– Саша, как ты там выжил?
– Выжил… – не вдаваясь в подробности, ответил Хабаров. – Тебе этого знать не нужно. Знание умножает скорби. Иди спать.
Оставшись один, Хабаров привалился спиной к старому трухлявому пню и неподвижно застыл, немигающий, невидящий взгляд устремив куда-то поверх костра…
…Тяжелый спертый воздух, духота, полумрак. Заплесневелый каменный мешок три на четыре с половиной метра. Тусклая зарешеченная лампочка в стене над ржавой металлической дверью. Слева от двери вечно воняющая фекалиями уборная – пресловутая «параша». Нары в четыре яруса. Откидной столик на цепях у противоположной от входа стены. Выше – узкая щель окошка. Решетка. Не дотянуться. Сквозь него – кусок неба. Девятнадцать человек. Следственно-арестованные. Бледные лица. В темных ямках-глазницах внимательные настороженные глаза. Строгая иерархия. Свои законы. Нижние шконки у окна для людей авторитетных, второй ярус и шконки первого ближе к «параше» – бизнесменам и чиновникам, третий и четвертый – голодранцам, с которых взять нечего. Начиная со второго яруса спят по двое, валетом или по очереди. На третьем и четвертом – остальные одиннадцать. Есть двое шнырей – молодых педерастов, но они не в счет. Утром встанут, порядок в камере наведут – и под нижние шконки, пока первый и второй ярус не проснулись.
В то первое утро в следственном изоляторе, дождавшись своей очереди, Хабаров спал на определенной ему второй шконке, как вдруг пределы камеры огласило жалобное поскуливание. Застигнутый шнырь, отхаркиваясь кровью, уползал, поскуливая, в «трюм».
– Что это? – приподнявшись на локте, спросил он соседа.
– Шныря застали. Учат, – безразлично пояснил тот. – Привыкай.
Весь день и половину ночи Хабаров провел на допросе. Менялись лица, менялись вопросы. Он-то, наивный, думал – мать родная! – что это только в гестапо да в НКВД, когда-то, у праотцов: свет лампы в лицо, ноги-руки наручниками к табурету, кулаком в зубы, полиэтиленовый пакет на голову… Так – много, очень много часов. Убеждения, разъяснения, угрозы, мат, сила. По кругу. До тошноты. До отупения. До помутнения рассудка.
Такое же утро. Отчаянный визг шныря, того же самого, хилого белобрысого мальчишки, с «цветами» пиодермии на руках, на шее, под одеждой, скорее всего – везде.
Допрос. Нет света лампы в лицо. Не бьют. Нет пакета. С чего бы?
Длинный коридор. Крик цирика[11]: «Стоять! Лицом к стене!»