Итак, оставим в стороне такие соображения, страдающие бессилием мысли, – они способны только затемнить и изгладить единственное решающее и продуктивное значение живой, индивидуальной несравненной личности. Кстати вспоминается великое слово Гёте:
Высшее счастье детей земли
Есть только личность!
Правда, среда, окружающая личность, знакомство с местом и временем ее существования дает ценные данные для ясного понимания этой личности; путем такого исследования мы научаемся различать важное от неважного, характерно индивидуальное от местно-условного; то есть это поможет нам еще яснее понимать личность. Объяснить же ее, пытаться доказать ее как логическую необходимость – это праздная, глупая затея; каждый образ, даже образ какого-нибудь жука, есть «диво» для человеческого рассудка, человеческая же личность – есть высочайшая тайна бытия (mysterium magnum), и чем более критика очищает великую личность от всяких примесей и легенд, чем больше ей удается доказать, что каждый из ее поступков, так сказать, вытекает из природы вещей, тем еще необъяснимее становится чудо. Вот каков результат критики, занимавшейся в XIX столетии жизнью Иисуса. Наш век принято называть нерелигиозным; однако никогда еще (после первых веков христианства) интерес людской не сосредоточивался так страстно на личности Иисуса Христа, как за последние 70–80 лет; сочинения Дарвина – при всей их широкой распространенности – распродавались в десять раз медленнее, чем произведения Штрауса и Ренана. И окончательным результатом было то, что действительная земная жизнь Иисуса Христа приобретала все более и более конкретный образ; и все яснее и яснее сознавалось, что само возникновение христианской религии в конце концов следует отнести к беспримерному впечатлению, произведенному этой личностью на окружающую среду и внедрившемуся в нее. И теперь определеннее, чем когда-либо, и поэтому непостижимее, чем когда-либо, стоит перед нами это грандиозное явление.
Вот что мне хотелось установить прежде всего. Все направление нашего времени таково, что мы способны воспламеняться только конкретным, живым. В начале XIX столетия было иначе – романтизм бросал тень во все стороны, поэтому и вошло в моду все и вся объяснять в мифическом смысле. В 1835 году Давид Штраус последовал примеру, который видел вокруг себя, и предложил в качестве «ключа» (!) к Евангелиям понятие о мифе[1]. Ныне всякий поймет, что этот мнимый ключ не что иное, как новое туманное перефразирование проблемы, все-таки остающейся неразрешенной, и что не какое-нибудь «понятие», а единственно Существо, действительно жившее на земле, исключительное, ни с чем несравнимое обаяние Его личности, какого еще никогда не испытывал свет, дает ключ к нарождению христианства. Чем больше обнаруживалось балласта, с одной стороны, в виде псевдомифического (вернее, псевдоисторического), легендарного материала, а с другой – в форме философско-догматических умозрений, тем больше жизненной силы должно признать за первоначальной движущей и созидающей причиной. Новейшая строго философская критика доказала несомненную глубокую древность Евангелий и подлинность рукописей, которыми мы располагаем; удалось проследить именно первые времена христианства строго исторически, почти шаг за шагом; но все это с точки зрения общечеловеческой гораздо менее важно, чем тот факт, что благодаря этим результатам образ Богочеловека выдвинут на передний план, так что и верующий и неверующий уже не могут не признавать Его центральным пунктом и источником христианства в самом широком смысле этого слова.