Успел только сказать:
— Закройте двери!
Его подхватили! Не упал, держали крепко.
— Князь! Князь! — испуганно шептал Горяй. — Князь…
А глаза его блестели. Туча спросил:
— Иону звать?
Зашикали. Игнат что–то сказал, понесли, стали поднимать по лестнице. А в среду будут опускать. Может, и не в среду. Да, обещала, но вот передумала, и нет на Нее зла, и на Любима нет, на чернь и на Митяя нет, как есть — так пусть оно и будет. И страха нет, да и чего страшиться? Несут тебя, зверь тебя не жрет, боль отступила, дышишь ты легко, все вокруг свои, Она — и та своя, Она такая добрая, и говорит Она: «Не бойся, князь, не скорби, ведь не о чем скорбеть, нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим из него, ибо так легче уходить, когда ты ничего не оставляешь, когда цепляться не за что и незачем». Внесли тебя, прошли через гридницу. Бережко вышел из подпечья, шапку снял, в ногах у тебя идет, молчит, теперь сказать нечего, и так все сказано. Положили, укрыли.
А руки что?! Сложите руки! Свечку дайте! Лик поднесите! Приложиться…
Нет! Игнат глаза ему закрыл, сказал… А что сказал, князь не услышал — провалился. Темнота и тишина.
Спал князь. А коли спал, значит, жив еще. Но, может, это уже не жизнь и он не здесь, а там…
Спал князь. И снилось ему, будто сидит он в порубе на Брячиславовом подворье. Ночь за окном. Да разве то окно? Оконце! Кружку подать, кулак просунуть — вот и все…
Ну и копье еще. Когда ты подходил к окну и говорил что–нибудь, тогда они копье совали и грозили. И был бы ты один, не отходил бы — ну, пырни! А так, при сыновьях…
Спят сыновья, Давыд да Глеб, Давыд тринадцати, а Глеб восьми годов. Лето прошло, сентябрь настал. Тьма в порубе, тишь за окном. Спит Киев–град. И ты, князь, спи, спешить–то некуда. Князь Судислав, брат деда твоего, тот двадцать восемь лет отсидел. За что, никто не знал, а только шептались, будто оговорен был, а кем и что было в том оговоре, ни слова. И Ярослав, Великий князь, Хромой, Хоромец, Мудрый, Переклюка, о том молчал. Уж он–то знал, что Судислав ни в чем не виноват, что и навета не было, а вся вина у Судислава лишь в том, что он был ему братом! А брат есть брат, и через Кровь не переступишь, и если ты, князь Ярослав, умрешь, то, по обычаю, твой брат, а не твой сын тебе наследует, и, значит, Судислав сядет после тебя. Вот ты и заточил его, вот ты и очернил. И умер ты, а Судислав еще был жив! Хоть и сидел он в порубе во тьме, голодал, а пережил тебя! И выходит, сын твой Изяслав сел в Киеве не по закону и власть его не от Бога! А Судиславу явили милость! Пришли Ярославичи в Плесков и высадили дядю из поруба, к горлу нож приставили, велели говорить, что стар он, немощен и слаб умом и что–де жаждет он постриг принять и жить тихо, безгрешно… И устрашился Судислав, сказал, как было велено. И жил еще три года. А после, слезы лживо проливая, снесли его и погребли, и сам митрополит служил сорокоуст… Вот так–то, князь Всеслав, ляг да засни и не спеши, вон сколько еще лет тебе томиться, а после тоже с превеликой честью снесут тебя, и слезы будут лить, и поминать: мы, дескать, говорили, брат, приди, помиримся, поделим дедино, а он меч обнажил, он первый, а не мы.