— Князь! На что?!
— Все на то же. Все знаю. Но… молчу!
Боярин головой повел, сглотнул слюну… пес, он есть пес!.. Спросил с оглядкою:
— А… почему молчишь?
— А потому, что все в руце Его. Как пожелает, так и будет. Поверь, хоть ты и без креста.
— А ты?
Князь не ответил, засмеялся. А после, помрачнев, сказал:
— И хоть дымы и не по мне… но будет и огонь! Великие дела содеются во среду! . Л
— Князь!.. "'и
— Князь я, князь. Но слаб и немощен. Пойду. А ты смотри!
Повернулся и пошел. Перекрестился на Софию.
А Ростислав, как донесли, кричал в пиру: «А что мне крест? Я на земле стою! Своей земле!» И завтра он придет. И Хворостень с ним станет заодин: решился. Горяй станет за Глеба. Туча — за Бориса. А за Давыда…
Нет, князь, почудилось, не может того быть, не таков он, Давыд, чтобы так вот с Мономахом вместе.
Все в руце Божьей! Всеслав поднялся на крыльцо, еще раз мельком глянул на Митяя, на Софию.
Вошел, посторонились отроки, а' кто — не разобрал. Темно в сенях, ты сам так повелел, сам говорил: «Чтоб ночью — ночь». Прошел к лестнице, там, на седьмой ступени, как всегда, перекрестился. Семь — вот твое число, семь куполов, семь дней, семь помазков тебе!
Игнат спиной к двери стоял, не повернулся на шаги. Святоша. Тьфу! Всеслав сказал ему:
— Нагар сними. Коптит.
Снял. И опять повернулся спиной. А на столе уже остыло. Князь сел, взял ложку, повертел ее. Игнат не пошевелился, казалось, не дышал.
— Сядь! Князь велит.
Сел.
— На меня смотри!
Взглянул.
— Вот то–то же.
Брал кашу ложкой, стряхивал, глотал, не шло в горло, колом стояла, липкая, холодная. В Степи земля сейчас такая же, как эта каша, которую Игнат сварил. А там земли этой! Щедр Мономах, он накормит… Тьфу! Плюнул, ложку бросил.
Игнат зажмурился.
Отец как–то сказал: «Все есть земля, и мы с тобой — земля, из земли мы приходим и в землю уходим, и если землю чуешь, то тогда пора уже — зовет Она». Ты побелел. Он засмеялся: «Чего бояться? Зовет Она, и это хорошо.
Вот если принимать не станет — худо… Ведь там, в земле, и я уже буду лежать, ждать тебя. Как будет Она звать тебя, Всеслав, знай, это я тебя зову и дед твой, прадед… все, от Буса начиная». Зовет уже. А этот… зверем смотрит! Амбары пожалел. «Грешно при храме стражу ставить» — так скажешь, если я спрошу. А в храме прятать чужое — не грех? А прикрываться словом Божьим? Если говорят «отдай», а ты глумишься — это что? То сам грешишь и меня в грех ввергаешь. Ждешь, пес Любим, что я, осатанев от твоей дерзости, меч обнажу. Только зачем мне это? И так грехов на мне не перечесть, придет среда, взвалю я их… А этот грех уже не унести, он сыновьям останется, на них падет, сойдется град и спросит с них… Вот так–то, пес Любим! А посему кидайся, лай до хрипоты — я все стерплю, правда при мне, с ней я и приду на вече, ты же, амбарами придавленный, не придешь, приползешь, и будет все по уговору, ибо увидит град: как князь сказал — так оно и есть; князь слова не нарушил, врата не затворил, мир сохранил, и, выходит, правда с ним, а не с тобой, Любим.