Жили-были на войне (Кузнецов) - страница 111


…Я лежу больной, в своей комнате, в Останкине. Зяма сидит рядом, рассказывает о том, что нового в студии. Приходит женщина-врач и заставляет меня смерить температуру при ней. Мы с Зямой шутим, острим, я – с градусником под мышкой. Зяма рассказывает какой-то анекдот, врач смеется. Смеясь, смотрит на градусник и переводит на меня удивленный взгляд. “Вы знаете, что у вас тридцать девять и шесть?” – спрашивает она. Зяма пожимает плечами:

– Тридцать девять и шесть? Подумаешь! Для нас это не температура.

Врач с трудом сдерживает улыбку.


…На последние деньги пьем в только что открывшемся коктейль-холле достаточно дорогой для нас напиток вместе с симпатичной девушкой, очередным Зяминым увлечением. А Зяма шепотом спрашивает: “У тебя что-нибудь осталось?” Я, нащупав в кармане какую-то мелкую купюру, незаметно передаю ее Зяме. Выходим на улицу. Зяма останавливает такси. “Мы вас отвезем”, – говорит он девушке. “Зачем? – удивляется она. – Я живу совсем близко”. Но все же, довольно посмеиваясь, садится в такси. Через два-три квартала выходим и провожаем ее до подъезда.

– Вот так, ребята! – удовлетворенно говорит Зяма.

Трамваи уже не ходят. Мы бродим по засыпающему городу.


…Мой день рождения. Сколько мне? Двадцать? Двадцать один? Не помню. Мама хлопочет у стола. Зяма поздравляет ее и, одобрительно оглядев заставленный закусками стол, потирает руки и важно спрашивает: “А сладкий стол будет?” – “Будет, будет!” – смеется мама, она давно знает Зяму и относится к нему с нежностью. По сей день живет в нашем доме этот вопрос: “А сладкий стол будет?”

Мелочи, но почему-то запомнились…


Тогда я еще не понимал, что его веселость, остроумие, озорство естественно и неразрывно сочетаются с глубоко скрытой – может быть, даже для него самого – лирической основой.

Не случайно в его заявке на роль в будущем “Городе на заре” отчетливо проявилась та лирическая тема, которая впоследствии так покоряла зрителя в его “Фокуснике”. Даже в остром, беспощадном решении образа Паниковского проступает эта горькая, щемящая, лирическая нота.

При всей его веселости, озорстве, любви к остротам в нем был тот высокий серьез, без которого нет, не может быть подлинного таланта.


После войны Зяма пришел в театр Образцова – спрятал свою больную ногу за ширмой. Но прошло немного времени, и его имя, имя человека за ширмой, стало произноситься с восхищением.

Как-то уже после своей демобилизации я провожал его на спектакль. Мы шли по Тверской, и он с увлечением рассказывал о своей работе в новом спектакле. Он готовил роль конферансье в “Необыкновенном концерте”, читал мне тексты, сочиненные им для конферансье – куклы, ставшей столь знаменитой, что на восьмидесятилетии Зямы оказалась едва ли не самым ярким участником.