Ольга Кучкина вспоминает его слова, сказанные незадолго до смерти: “А что, если во время телепередачи я скажу, чтобы Галичу разрешили вернуться и пересмотрели его дело?” Галича уже не было в живых. Арбузов, очевидно, этого не помнил, он был смертельно болен.
В день отъезда Галича, по существу – изгнания, мы пришли к нему с Заком проститься. Я принес рукопись “Генеральной репетиции”, которую он дал мне почитать. У меня были кое-какие замечания, которые хотелось ему высказать.
Саша слушал внимательно и в то же время отрешенно, не то соглашаясь, не то думая о чем-то своем. Я понял, что ему не до моих соображений, глупо лезть с какими-то замечаниями по поводу дел уже далеких, когда ломается его судьба.
Приходили и уходили какие-то люди. Некоторые подолгу сидели и просто молчали. Помню Бена Сарнова, Горбаневскую, просившую что-то кому-то передать, записывающую какой-то адрес. У Саши было растерянное, чуть удивленное выражение глаз. Он кивал, переводил взгляд с одного из присутствующих на другого, казалось, не понимая, что, собственно, происходит. Да и никто по-настоящему не понимал.
Не понимали, что это не просто отъезд, что происходит тихое, незаметное убийство большого поэта.
Всем лозунгам я верил до конца
И молчаливо следовал за ними,
Как шли в огонь во Сына, во Отца,
Во голубя Святого духа имя.
И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается, немая,
И ежели ошибочка была —
Вину и на себя я принимаю.
Борис Слуцкий
В одной из своих записей Борис Слуцкий со сдержанной горечью вспоминает о “мемуаре”, написанном Давидом Самойловым. “Мемуар”, как замечает Слуцкий, написан “со всем жаром отвергнутой любви, со всем хладом более правильно прожитой жизни”. Мемуарист его не понял.
Если человек, бывший его близким другом, что-то не понял в нем, то мне, знавшему Бориса совсем не так близко, еще трудней понять его до конца.
Впрочем, для того, чтобы его не понимали, сам Слуцкий сделал все. Постарался отменно. Он был более чем сдержан в выражении собственных чувств, мало кого допускал до того, что зовется внутренним миром.
Думаю, только один человек по-настоящему знал и понимал его особым, не поддающимся анализу пониманием, присущим подлинной любви. Это была Таня, его жена, поздняя, а быть может, и единственная его любовь. Уверен – существовал Слуцкий, мало кому известный, может быть, только Тане, неизвестный даже ему самому и открывшийся лишь к концу его жизни в лирических стихах, глубоких, сильных, полных боли.
Образ Бориса Слуцкого двоится. Один – тот, которого знали все. Другой проступает в его стихах, опубликованных после смерти. Но вернее сказать: один – тот, каким Борис хотел, чтобы его видели, другой – тот, каким он был в самой своей глубине.