Жили-были на войне (Кузнецов) - страница 156

Как я уже говорил, привел их к нам Михаил Львовский, поэт и наш студиец, в морозные дни сорокового года, года финской войны. В промерзлом гимнастическом зале школы на улице Герцена они читали свои стихи с деревянного помоста, на котором мы репетировали.

Они были молоды, как и мы. Полны задора и веры в будущее своей страны, в прекрасное будущее “земшара”. Но знали – впереди война.

Уже опять к границам сизым
Составы тайные идут,
И коммунизм опять так близок —
Как в девятнадцатом году! —

восклицал Михаил Кульчицкий.

Есть в наших днях такая точность,
Что мальчики иных веков,
Наверно, будут плакать ночью
О времени большевиков, —

предсказывал Павел Коган.

Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете как миф
О людях, что ушли не долюбив,
Не докурив последней папиросы, —

пророчествовал Николай Майоров.


И вдруг среди этих пророчеств зазвучала совсем другая нота:

Плотники о плаху притупили топоры.
Им не вешать, им не плакать – сколотили наскоро.
Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.
Толки шли в трактире “Перстень короля Гренадского”.

Это – Давид Самойлов.

Я помню его, тогдашнего, молодого, задиристого. Запомнился голос, звонкий, мальчишеский, чуть надтреснутый. “Плотники” врезались в память.

Семнадцатилетний поэт пишет не о будущих боях, не о гибели на речке Шпрее, не о том, что было главной темой тогдашних мальчиков, мечтавших, как Михаил Кульчицкий, о том, что “только советская нация будет и только советской расы люди”, – нет, он пишет о палаче.

Шел палач, закрытый маской, – чтоб не устыдиться,
Чтобы не испачкаться – в кожаных перчатках…

Тогда я об этом не задумывался. Не приходили такие мысли в голову. Стихи эти вошли в сознание как нужные, важные, просто как прекрасные стихи, так же, как его “Охота на мамонта”.

И вдруг закричал
последний мамонт,
Завыл,
одинокий на всей земле.
Последним криком своим и самым угрюмым и долгим
кричал зверь.

Последний мамонт… последние мамонты…


И вот через восемь лет, целую вечность военных и послевоенных лет, я снова встретился с ним у Тимофеева, “в полуподвале возле Пушкинской”.

Дом в Сытинском переулке, дом, которого давно уже нет. Снесен. На том месте, где он стоял, разбит сквер. В этом доме, в небольшой квартире на первом этаже, жил Юра, Юрий Павлович Тимофеев. Вспоминая те годы нашей жизни, не рассказать об этом человеке просто невозможно.

Юра был сыном врача-венеролога, замечательного, между прочим, тем, что однажды, отказавшись лечить, выгнал из своего кабинета некоего полковника Мартынова, похвалявшегося тем, что он потомок того самого Мартынова, который застрелил Лермонтова. Выгнал не за то, что его предок убил любимого им поэта. Выгнал за то, что тот не устыдился признаться в родстве с убийцей Лермонтова. По глубокому убеждению Юриного отца, этого следовало стыдиться и скрывать.