Русская красавица (Ерофеев) - страница 17

Смеркалось.

Владимир Сергеевич казался мне несколько строгим, но тем не менее я была счастлива сидеть с ним за одним столом и вести беседу. – А вы не украинка? – спросил он меня с небольшой хитрецой. – Я чистокровная русская, – ответила я и продолжала: – Зимой хорошо. Зимой можно на коньках. – Вы любите на коньках? – Обожаю! – А я подумал, что вы украинка, – признался Владимир Сергеевич. – Нет, я русская, – разубедила я его. – Егор расчистил каток? – спросил он Антона. – Мы зимой заливаем теннисный корт, – добавил он мне: он и тогда считал меня достойной его добавлений! – А черт его знает! – сказал Антон. – Я все равно не катаюсь. – Расчистил, – вмешалась прислуга, убирая тарелки. – Это хорошо, – одобрил Владимир Сергеевич. – Вот вы пойдите тогда после обеда и покатайтесь! – почти приказал мне Владимир Сергеевич, и я ответила ему признательным взглядом, имеющим к катку только косвенное отношение, а он чуть заметно мне улыбнулся, и я чуть заметно ему улыбнулась, и он взял вилку и принялся постукивать вилкой по столу, задумался, отвернулся к Антону и пустился с ним в деловой разговор о телефонных звонках, который скоро оборвался, поскольку Антон со вчерашнего дня отключил телефон.

Я закурила, держа сигарету на дальнем отлете: давая понять, что не только манеры знакомы, но и руки мои – с особой тонкостью запястий. В споре благородства и эталона я мысленно отдам пальму благородству, да и щиколотки у меня заужены, но редкий мужчина у нас не мужик, поистине: бюст и бедро – их убогий удел, хотя никогда не допускала вольности нахалу, нигде не бывала так одинока, как в его атакующем обществе, и с грустью глядела на низкопробные лица коммунального транспорта, пригородных электричек, стадионов, скрипучих рядов кинотеатров: им мои щиколотки и запястья, как мертвому – баня! Искривленные заботами, они валили валом, они скользили серыми тенями близ винно-водочных магазинов, а я оставалась непонятой в лучшем, что было в моем существе, а я садилась в такси и обгоняла их на последний, бывало, рубль. Я их так сильно запрезирала, что даже надумала спасти. Во мне всегда покоилась Жанна д’Арк, и она наконец проснулась. Терпение лопнуло.

Ну и что? Ничего хорошего. Однако отмечаю, что я до сих пор теплая, я еще живая, хотя и беременная, хотя и начиненная смертельным зарядом похуже атомной бомбы.

Живу, скрываюсь у Ритули. Обо мне знает весь цивилизованный мир. Но какое это имеет значение, если страх выползает, особенно из-под дверей, в виде шорохов, скрипа паркета, урчания холодильника, когда он вдруг включается среди ночи, содрогнувшись боками? Гады! Гады! До чего довели! И не будь Ритули, ее послушных и ласковых глаз, ее задумчивых прикосновений, снимающих хотя бы на минуту мой бренный позор, незаслуженный ужас, что оставалось бы мне, как не ванна крови со всплывшим оттуда телом? Но я щажу ее и не до конца доверяю. К Станиславу Альбертовичу тоже нет доверия, но раз взялся помочь – помоги! И ты, Харитоныч, ты тоже – бесстыжая морда, пусть он и оказывал мне некогда послабления, и я спала, отсыпалась, до часа, до двух, а потом лежала в хвойной пене, и приходил семирублевый массажист, такой расторопный, хотя Ритуля не хуже его делает массаж, что я под руками его в конце концов содрогалась. Никогда в этом ему не созналась, и он тоже вида не подавал, не переходя порога обычной учтивости – он мне все про актрис и про балерин сообщал последние известия, – ни разу не объяснившись по поводу моих невольных содроганий. И это после всего, что было, вызывает меня Харитоныч писать резкий ответ моим заступницам! Нет, милый. Сам пиши. При этом он меня умоляет и логически возмущается тем, что то, что было недавно доступным – стало далеким и не твоим! А я смеялась над тобой, гад! А ты корчился!