Он продолжал:
— И есть еще другая сторона дела, которая мучает тебя. Желания и опасения, скрывавшиеся за твоими отношениями с Одри. Точно так же, как были желания и опасения, которые толкнули ее к Шериффу. Это спрятано глубже, чем все остальное. И когда их пытаешься пересказать словами, — он застенчиво улыбнулся, — они выглядят фантастически. Гораздо более фантастически, чем рассказы Шериффа о его жизни. Ты рассердишься, если я скажу тебе, что мне кажется: ты страдаешь потому, что ты ее потерял, но ты горюешь гораздо больше потому, что в некотором роде ты хотел ее потерять и ты теперь терзаешь себя этим.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — сказал я.
— Все время, что ты любил ее, ты возмущался собой из-за этого. Я чувствую это, не могу сказать, каким образом, но я уверен, что так оно и было. Может быть, та внутренняя необходимость, которая заставила тебя заняться наукой, заставляла тебя бежать от твоей любви, а может, там было что-то более тонкое. Но что-то такое было, наряду с Одри. Мне думается, что это заставляло тебя любить ее еще больше и вместе с тем ты ощущал потребность освободиться от нее, поэтому теперь, когда она ушла, это причинило тебе такую сильную боль.
— Но мы так мало знаем, — вырвалось у него. — Я чувствую то, что я хочу выразить, но нет слов, нет понятий. Такие случаи, которые значат для нас больше, чем все остальное, столь же темны для нас, как твоя наука для доисторического человека. Мы многое знаем о внешнем мире, который не так уж важен для нас. Но в отношении самих себя… мы дикари, первобытное племя.
— И все же мы можем знать, — продолжал он, — мы можем знать и, быть может, будем знать. Во всяком случае, мне кажется, что это задача нашего времени. Ты помнишь, я однажды говорил тебе что-то в этом роде? Это было после танцев. Одри была тогда. И Мона…
Это имя удивило меня.
— Шерифф тогда оттеснил меня, — сказал Хант, — и когда все кончилось, мы с тобой возвращались домой. И тогда я впервые задумался над тем, что я должен попытаться решить. Тогда это выглядело очень грубо и незрело, но меня это увлекло. Мне и сейчас кажется, и сейчас я в этом уверен больше, чем когда бы то ни было, что без этого самосознания мы пропадем, мы должны найти его, мы вступаем в такую эпоху, когда это особенно необходимо, если только мы справимся с этой задачей, и можно будет отбросить прочь все остальное, науку, роскошь и все наши жалкие достижения.
К стыду своему, я испытывал в ту минуту возмущение, я думал о том, как легко отрицать роскошь тому, кто никогда не знал, что это такое, и успех, когда все надежды на него лопнули. Как легко отвергать мир, когда он уже утрачен. И все-таки его слова произвели на меня сильное впечатление.