«Призвание… — думала Елизавета Дмитриевна, прислушиваясь к игре ученицы. — Кто знает, где оно, в чем оно».
Можно ли сказать, что она педагог по призванию? Да нет же, если честно сознаться. В каждом институте, хотя об этом и не говорят, есть более и менее почетные факультеты. Лиза Руднева в свое время попала в Консерваторию на менее почетный — педагогический — не потому, что хотела сделаться педагогом, а потому что туда принимали менее способных.
«А чего же я хотела, собственно говоря?»
Ничего. Жить хотела и быть счастливой. Обучали музыке — значит, надо в Консерваторию.
И пока училась, не думала о том, что будет дальше. Теоретические и особенно политические предметы сдавала хорошо, играла неплохо, сражалась с идеологическими противниками — и было не скучно. А когда кончила Консерваторию и попала преподавателем в музыкальную школу, не страшилась того, что ее ожидает. Ее собственная учительница говорила: «Педагогами не рождаются, педагогами становятся. Есть, конечно, и прирожденные, но их очень мало. Надо только быть добросовестной. А остальное — дело привычки».
Так оно и оказалось. Всякое дело можно полюбить, если оно в существе своем благородно.
Правда, ученики попадались чаще всего средние. После школы в училище поступали немногие. А другие и вовсе бросали музыку. Может быть, ей просто не везло. Ведь брались же откуда-то феноменальные дети! И Эмиль Гилельс был когда-то мальчиком Милей и тоже учился в музыкальной школе.
И вот попалась ей удивительная ученица — явление. И теперь не знаешь, что с ней делать. Еще в тридцать шестом ее привела худенькая, совсем простая большеглазая женщина, до того скромная, что даже оправдывалась: «Это мне Мария Тимофеевна из школы велела девочку показать, уж вы, пожалуйста, извините». Она так отличалась от самодовольных и требовательных матерей, что Руднева даже с тревогой подумала: «А вдруг придется отказать?»
Она помнила свое волнение, когда, показала Машу другим педагогам и директору школы, и директор, выслушав Машу, особенно переложение «Лизочка», сказал: «У этого ребенка — крылья». Да, это был удивительный, единственный в школе случай. Мудрено ли, что Елизавета Дмитриевна не захотела расстаться с талантливой девочкой и оставила ее при себе, а не послала в школу для одаренных детей? Кто мог предвидеть близкую войну и все ее бедствия?

Война пришла, и девочка осиротела; нет больше ее доброй, славной матери. Перерыв в три года сильно дает себя знать, и теперь не убедить других, что талант есть, огромный талант, только нужно заботиться о нем, растить, пестовать. Да и с кем говорить? В школе положение Елизаветы Дмитриевны было уже не то, что прежде. Директор пропал без вести на фронте: нынешний, окруженный новыми и почему-то недоброжелательными к Рудневой педагогами, словно испытывал ее. Ослабевшая от лишений, остро чувствующая одиночество в своей холодной, разоренной и занятой комнате, Елизавета Дмитриевна поняла, что ей не удастся устроить судьбу Маши. «Но направлять ее, учить, не выпустить из поля зрения, как сказала эта добродушная толстуха из флигеля, Машина соседка, — это в моих силах, это мой долг». Так говорила себе Руднева, и это решение придало силы ей самой. Единственное, что смущало ее, — это мысль о возможном объяснении с приемными родителями Маши да еще смутное чувство, что эта новая перемена в Машиной жизни какая-то ненастоящая, ненадежная. Слишком скоро все это сделалось.