— Помню, — сказал Шавасс. — Но лучше бы вам об этом не напоминать. Это стоило мне адской головомойки. Да и время было выбрано не самое подходящее.
— Но мы, евреи, не забываем друзей, — тихо промолвил Хардт.
Шавасс, однако, не был сейчас расположен ни к лирике, ни к воспоминаниям, а потому быстро продолжил:
— Но почему вам так понадобился Шульц? Он же не Эйхман? Наверняка никто не обрадуется, если он внезапно исчезнет: международная общественность возропщет.
— Не думаю, — не согласился Хардт. — В любом случае мы не можем остановить его в Германии на международный суд. В немецком законодательстве существуют определенные ограничения наказаний. За убийство дают лишь пятнадцать лет, а за массовое уничтожение всего двадцать.
— Вы хотите сказать, что Шульц может даже не явиться на суд?
— Кто знает? Всякое может случиться. — Хардт вскочил и стал мерить шагами купе. — Мы не мясники, Шавасс. И не собираемся вести Шульца к жертвенному камню, когда все евреи будут кричать «осанна»! Мы должны допросить его так же, как допрашивали Эйхмана, чтобы все его злодеяния и преступления были явлены миру. Чтобы народы не смогли забыть, как люди обращаются со своими братьями.
Глаза его сверкали, голос звенел, он размахивал руками и, казалось, не замечал ничего вокруг. Это было похоже на религиозный экстаз.
— Идейный, — сочувственно произнес Шавасс. — Я-то думал, что такие давным-давно вышли из моды.
Хардт застыл с одной рукой в воздухе, потом посмотрел на собеседника и, залившись краской, расхохотался.
— Прошу прощения, иногда меня заносит. Но в людях полно гораздо худших недостатков, чем вера в свои идеалы.
— Расскажите, каким образом вы оказались в этой вашей организации, — попросил Шавасс.
— Мои предки — немецкие евреи. К счастью, отец оказался человеком прозорливым и предвидел будущее страны еще в тридцать третьем. Он перевез нас с матерью в Англию, где мы жили хорошо и обеспеченно. Я никогда не был чересчур религиозен, не думаю, что очень изменился к сегодняшнему дню. Просто в сорок седьмом я приобрел новый опыт, и жизнь моя перевернулась. Сначала я учился в Кембридже, потом нелегально отправился с такими же иммигрантами, как и я, в Палестину. Там я присоединился к Хагану и участвовал в Первой Арабской войне.
— Именно там вы и стали сионистом?
— Там я стал израильтянином, — поправил Хардт, — есть определенная разница в этих понятиях, не правда ли? Я видел, как молодежь умирает за веру. Видел школьниц, стреляющих из пулемета. До того времени жизнь для меня значила не очень много. После войны появились и цель, и смысл.