На самом верху, в маленькой комнатке с видом на колокольню церкви Святого Варнавы и тронутые дыханием осени деревья Уитем-Вуд, было страшно холодно, но сама комната нисколько не изменилась. Здесь он сидел, равнодушно переворачивая страницы дневника, в котором отмечал каждый день своего путешествия, безрадостно, дотошно, мысленно ставя галочку у каждого города и каждой достопримечательности, которые планировал вновь посетить, словно школьник, выполняющий задание, полученное на лето. Овернь, Фонтенбло, Каркассон, Флоренция, Венеция, Перуджа, кафедральный собор в Орвието, мозаики Сан-Витале и Равенны, храм Геры в Песте. Он отправился в дорогу, не испытывая радостного волнения, не предвкушая никаких приключений, не выискивая никаких первозданных мест, новизна и открытие которых могли бы компенсировать однообразную еду и жесткие постели. Он переезжал, окруженный хорошо организованным и дорогим комфортом, из столицы в столицу — Париж, Мадрид, Берлин, Рим. Он сознательно не попрощался с теми красотами и великолепием, какие впервые узнал в юности. У него оставалась надежда приехать сюда снова — не обязательно же это его последний визит. Путешествие было побегом, а не паломничеством в поисках забытых ощущений. Но он знал, что то, от чего ему больше всего нужно было убежать, ждет его в Оксфорде.
К августу в Италии стало слишком жарко. Спасаясь от жары, пыли, скучной компании стариков, которые, словно движущийся туман, наползали на Европу, он поехал по извилистой дороге в Равелло, местечко, подвешенное между темно-синей гладью Средиземного моря и небом словно орлиное гнездо. Здесь он нашел маленькую семейную гостиницу, дорогую и наполовину пустую. В ней он остался до конца месяца. Это не могло дать ему удовлетворения, но дало покой и одиночество.
Самое острое впечатление осталось у него от Рима: от «Пьеты» Микеланджело в соборе Святого Петра, от рядов потрескивающих свечей, от коленопреклоненных женщин, богатых и бедных, молодых и старых, не сводящих с лица Мадонны глаз, полных такого страстного желания, что видеть это было почти невыносимо. Он вспоминал их протянутые вперед руки, их ладони, прижатые к защитному стеклянному экрану, тихое непрерывное бормотание молитв, словно этот бесконечный мучительный стон шел из одной глотки и нес этой равнодушной мраморной статуе безнадежную страсть всего мира.
Он вернулся в выцветший и изнуренный после жаркого лета Оксфорд, в атмосферу, которая показалась ему тревожной, беспокойной, чуть ли не устрашающей. Он бродил по пустынным дворам, и их камни золотились в мягком свете осеннего солнца, а последние яркие цветы, оставшиеся от лета, все еще пылали на фоне их стен. Он не увидел в Оксфорде ни одного знакомого лица. Его угнетенному, искаженному воображению чудилось, что всех прежних жильцов каким-то таинственным образом выселили, а по серым улицам ходят незнакомцы — и они же, словно блуждающие призраки, сидят под деревьями в садах. Разговоры в профессорской были натянутыми, отрывочными. Казалось, его коллеги с неохотой встречаются с ним взглядом. Те немногие, кто знал, что он был в отъезде, справились о поездке, однако без особого любопытства, просто из вежливости. Он чувствовал себя так, словно привез с собой какую-то иноземную постыдную заразу. Он вернулся в свой собственный город, в свой родной дом, но его снова обуяло то странное и непривычное беспокойство, которое, он был уверен, можно назвать только одиночеством.