Избранное (Леонов) - страница 80

— Поёшь ты — ровно яичница скворчит на сковороде, вот как ты поёшь! — позже, через год, прерывал его Андрей Дыбок, новый радист на двести третьей. — Тебе только в печку петь… и то, как в Германию взойдём, для острастки населения. Свои же могут слушать тебя только под хлороформом. Протрезвись, милый русский человек!

Поглаживая небритые щёки, Обрядин подолгу глядел в грязный, натопанный пол, прежде чем поднять глаза на обидчика.

— Эх, парень… гроб, и тот серебром оклеивают, а тут сердце с тоскою перед тобою лежит… Соври, укрась, непонятливый! Вот, и красивый ты, а холодный — не погреешься о тебя. И слова твои жёсткие, колючие… из них только настойку от клопов делать!

Разговор таким образом упирался в отвлечённые темы, и тогда, чтобы не плодить разногласий, вмешивался Собольков.

— Ладно, хватит тебе, Обрядин. А ну… скажи зажигалка!

— Ну… жижигалка, — старательно и сначала сосредоточась, чтобы не промахнуться, выговаривал башнёр, и это служило верным признаком, что уже завелась у него очередная приятельница в окрестности, мастерица хмельного зелья.

Как всегда, Собольков пророчил в этом месте, что ещё доведётся Обрядину поразвлечь пехотку своими приключениями, и беседа мирно возвращалась в прежнее русло: какова должна быть плотность электролита в аккумуляторе при морозе больше или меньше сорока или — что за вещество такое в нынешних снарядах, от которых свеженькие танки разваливаются в железную щепу.

Обрядин любил песню, но слушать его полагалось в землянке, в ненастный вечерок и, желательно, в канун большого военного дня; поэтому и невозможно было ему прославиться пением, равно как игрой на трофейном, с перламутровыми пуговицами, полбаяне, разбитом при бомбёжке. Сей незадачливый повар умел много песен, шуточных и сиротских, украинских, татарских, даже башкирских, в особенности часто доставалось от него грузинке Сулико, и все получались у него на один манер, во всех одинаково поскрипывала старинная русская рябинушка. Голоса ему было отпущено достаточно, даже больше положенного по норме, но репертуар свой он выполнял таким натужным и щемящим фальцетом, что всякий раз приходилось заново привыкать ко вступленью. То бывало не менее трудно, чем выйти из тёплого дома за околицу и отдаться на милость мокрого осеннего ветра. Зато, привыкнув, уже нельзя было оторваться от обрядинской песни, где каждый слышал своё, одному ему желанное.

Когда Сергей Тимофеич заводил её, полузакрыв глаза, укрепя локоть на колене и зачем-то кончиками пальцев держась за мочку уха, чудилось всем — какой-то иной, прекрасный голос вторит певцу от своей беспокойной силищи, которой нипочём любой всемирный подвиг. Иностранец ни черта не понял бы в этой тайне — откуда оно берётся, влекущее и странное очарование русской песни, потому что не в звуках тут дело, и не в словах; к тому же, их без зазренья совести всегда перевирал Обрядин. Нет, например, и не было такой песни на свете —