Бросок на Прагу (Поволяев) - страница 117

Белую намерзь в углах глаз прорвало, на щеки скатились мутные мелкие слезки, но до подбородка они не доползли — замерзли.

Так и сгинул бы Борисов между домом и собственным детищем — солнечными часами, если бы из снегового коридора не вынырнул моряк — круглоликий, круглоплечий, в круглой неформенной кубанке, к которой было пришпилено острозубое неровное пятнецо — рубиновая звездочка. Моряк затряс Борисова за плечи:

— Браток, ты что? А, брато-ок?

Борисов с трудом разлепил смерзший рот, промычал что-то немо, словно бы у него уже отмерз язык — а язык и верно плохо ворочался, он вспух во рту, сделался осклизлым, чужим — неувертливый комок мяса, обтянутый влажной шершавой кожей, качнул головой.

— Понятно, — оценил положение моряк, — все понятно! Ты это, браток, ты держись! — подсунулся одним плечом под Борисова, девушку ловко перехватил рукой — видать, не раз это делал, когда вытаскивал раненых товарищей из-под пуль, напрягся — моряк был силен и жилист, как конь, свеж, повертел обеспокоенно головой. — А куда двигаться, браток?

— Прямо, — нашел в себе силы прохрипеть Борисов, приподнял голову, но не удержался и обвис на плече моряка.

— Ага, понял, — обрадовался моряк, потащил Борисова и мертвую девушку в снежную теснину прохода. — Слышь, а невеста твоя не мертвая? — окутался он здоровым звонким паром, стрельнувшим чуть ли не до закраины огромного сугроба, по которому был прорезан коридор. — А?

— Н-нет, — прохрипел Борисов.

— И ладно, — неизвестно чему обрадовался моряк, и Борисов позавидовал ему: легкий общительный человек, всем сват и всем брат, светлого у него в жизни много больше, чем темного, не забивает голову никакими проблемами, да их, наверное, и нет у него — тех проблем, что каждый раз тяжелым, приносящим сосущую боль вопросом вспухают, например, перед Борисовым, точнее, в самом Борисове — где взять хлеба? Хотя бы еще одну пайку? Сто двадцать пять граммов черного, клейкого, схожего с хозяйственным мылом и жмыхом одновременно блокадного хлеба? Где взять чистой воды, топлива, как выжить? Но у моряка свои проблемы, свои вопросы — он воюет.

— Я тоже думаю, что живая. — Моряк снова окутался звонким здоровым паром, брызнувшим горячим веером верх, вспарившим над борисовской головой мелким серебряным султаном и тихо ссыпавшимся вниз. — Живая, — удовлетворенно пробормотал моряк, встряхнулся, удобнее подсовываясь под Борисова и приподнимая девушку, — тело гнется…

Он также подметил то, на что сразу обратил внимание и Борисов, — не может у мертвого человека гнуться тело, как только сердце делает последний удар и сникает, превращаясь в оболочку самого себя, кровь в жилах, мигом скиснув, обращается в творог, мышцы деревенеют, каждая мышца умирает сама по себе, дергается, мучается от боли, отслаиваясь от костей и от других мышц, человек превращается в обабок, в колоду, а пройдет еще немного времени — нальется чугунной тяжестью и сам чугуном сделается — ни согнуться, ни оторваться от земли. Хотя насчет чугунной тяжести — неверно. Какая может быть тяжесть у блокадного дистрофика, у которого от голода внутри все слиплось, скаталось в один ком, и непонятно, как этот слипшийся комок, приросший к хребтине, может держать человека на отметке жизни и смерти? Впрочем, кто ведает, будут блокадники жить или же загнутся на второй день после того, как им вволю отпустят хлеба?