— Это что, слезы? — спросила Светлана.
Он помотал головой, про себя подумал: а ведь раскис он…
— Нет, — тихо ответил он.
— Тогда почему так блестят глаза?
— Слезы унизительны для мужчины.
— Высокий штиль, а на деле — фраза. И не более.
— Каждый по-своему смотрит на одни и те же вещи. — Борисов усмехнулся через силу. — По-своему смотрит на день и по-своему смотрит на ночь, по-своему на добро и по-своему на зло, на черное и белое, на боль и радость — на все у каждого свой взгляд. Тысяча человек — и тысяча разных взглядов.
— Мне кажется, это неверно.
— Еще как верно! И вместе с тем все одинаково любят, когда им делают добро, и не переносят, если кто-то пытается над ними пошутить, преклоняются перед светом и делаются угрюмыми перед ночью. Слаб человек!
— Может быть, в слабости — сила человека?
— Только у женщин!
— Мерки девятнадцатого века.
— А кто знает, где точная граница между девятнадцатым веком и двадцатым? Есть только барьер, придуманный людьми для людей, и все. Простая цифирь: вот столько-то в веке должно быть лет, месяцев, дней, часов, минут, отсчитал свое — и проваливай! А барьеры — это события. Революция — событие.
— Война — тоже событие.
— Война — это беда! Хотя другое верно: война — это барьер. Пройдет война, и люди, которые выживут, будут говорить: это было до войны, это было в войну, а это после войны.
— Будут, — согласно кивнула Светлана, и Борисов замолчал: то, что еще минуту назад было для него важным, сейчас сделалось никчемным. Все эти рассуждения про разность взглядов — сущая чепуха, они ничего не значат перед обычным куском хлеба, перед тем, что они со Светланой живы.
Человек в войну бывает жив настоящим — особенно там, где опасно, тут действует закон настоящего, краткого мига, и только он, других законов нет, и прошлое блекнет перед настоящим, и будущее. И что значит вся бывшая боль перед болью настоящей?
Хотя существует память боли, которая, говорят, вообще не вытравливается из организма. Борисов поморщился — ему было больно: болели пальцы, отбитые в детстве, и совсем не болели пробитые осколком легкие.
Морячок появился через две недели — стремительный, напористый, хотя и усталый, с притемненными висками — их будто покрыло пороховым налетом.
— Отпущен на шесть часов в Ленинград! — доложил он. — Как вы живете здесь без меня?
— Как в шахматах: «е-два — е-два», — Борисов прикорнул к моряку, обнял. От моряка пахло морозом и почему-то свежей капустой. Это был запах снега. С каких это пор ленинградский снег пахнет капустой? В довоенную пору он пахнул яблоками, сейчас — извините за выражение, мочой, золой и мусором, но никак не капустой.