Но в то время я как бы не знал таких элементарных вещей, и короткая фраза Миронера «писать нужно о любви» была для меня, как божественное откровение. Я пришел в кино из газеты и, весь пропитанный газетным багажом, упрямо держался за юбку госпожи Журналистики: я писал свои сценарии, как большой и разыгрываемый актерами очерк, стараясь показать жизнь так, как это делают журналисты, то есть снаружи, видимую, надводную часть людских поступков. И вдруг Феликс одной фразой освободил меня от этой зависимости, снял шоры, отрезал пуповину, и я ринулся в сюжет о любви так свободно, как начинает дышать астматик, выйдя из самолета где-нибудь в Аризоне или в Салехарде.
Между тем вся Москва валялась в солнечном обмороке, как волжские раки, брошенные в крутой кипяток. Горели леса вокруг города. Плавился от жары асфальт мостовых. Каменные дома на улице Горького накалялись за день, как мартеновские печи, – к ним нельзя было даже притронуться, а не то что жить в них. Ветра не было, и июльское пекло было пропитано тяжелым настоем бензиновых паров, гари и городской пыли. Москвичи передвигались по городу, как сомнамбулы, больницы были полны задыхающимися астматиками, гипертониками, сердечниками. Днем моя хозяйка лежала в своей комнате, плотно завесив окна, включив вентилятор и держа на голове мокрое полотенце. А по вечерам, когда жара чуть спадала, к ней приходила маленькая пятидесятилетняя и худенькая, как одуванчик, экс-балерина Большого театра, и всю ночь, часов до пяти утра, они занимались любовью с таким темпераментом, стонами и криками, каких я никогда не слышал ни до, ни после этого. По утрам в ванной я натыкался на их скомканные и слипшиеся простыни…
Но мне было плевать даже на это! Я отгораживался от их шумной любви коридором и своей комнатой – я перенес свою пишмашинку на кухню. Здесь – по ночам – был мой кабинет, потому что днем я спал. Да, я нашел способ спастись от одуряющей дневной жары – я просто сменил своему организму биологические часы и заставил себя спать в самое жаркое время – с десяти утра до семи вечера. В семь вечера я варил пачку пельменей (28 копеек), на первое съедал юшку от них с куском хлеба или с городской булкой (8 копеек), на второе – пельмени, а потом заваривал себе на ночь кофейник с кофе (эдак копеек на двадцать) и, положив возле машинки пачку «ТУ-134» (еще 20 копеек), отправлялся в работу, как в морское плавание. Примерно в одиннадцать Москва затихала, накрытая ночной душной теменью, гасли огни в соседних окнах, и моя пишмашинка стучала все быстрее, как рыбацкий баркас двухтактным моторчиком. Во влажной ночной мгле я уплывал на этом баркасе по московским крышам назад, в свою юность, в Баку, к его пронзительно светлым и шумным, как восточный рынок, улицам. Там четырнадцатилетний соседский пацан без памяти влюбился в мою семнадцатилетнюю сестру – студентку музучилища и стал ее тенью и не давал ей возможности даже шагу ступить без его надзора…