…Мощь эта жила и в постоянном движении вперед, в вечном поиске нового, но новаторство не было позой – „в ногу со временем“, оно было в постоянном живом восприятии каждого рассвета нового дня.
…Я помню его с моего детства. Помню его неистовость, которая угадывалась не сразу, ибо лицо его было всегда приветливым и излучало доброту, а подчас и такое русское крестьянское лукавство, что люди невольно улыбались при встрече с ним.
Но мне приходилось видеть его и во гневе. Он не кричал, он темнел, стиснув зубы, и так бушевал в себе самом, что только скулы двигались под раскаленными глазами, и тогда он мог уничтожить человека одним взглядом и одним словом, но вдруг тут же овладевал собой, вынимал из кармана платок, протирал посветлевшее лицо и обретал покой.
А руки! Нет и не было ни у кого таких рук. Помню его длинные сухие пальцы то вертевшими соломинку, то державшими кисть винограда, то мнущими глину. Помню, как он ими ощупывал форму моего лба и детского подбородка, когда лепил мой портрет. И помню, как он держал бокал с вином, не за ножку, а в горсти, когда пил за здоровье лучшего друга – моего отца, на золотой свадьбе моих родителей.
…Я имела счастье наблюдать, как создавался скульптурный портрет, как в первозданной глыбе глины вдруг под пальцами мастера вылепливался образ, пожалуй, самый близкий к натуре. Потом с этого слепка отливался гипс, и это было уже совсем иное ощущение правды. А потом видишь, как руки скульптора переводят этот образ в дерево, и он обретает новую красоту и теплоту самого материала. Этот же портрет в мраморе становится значительнее, торжественнее и как будто – недоступнее. Но мне всегда казалось, что подлинно коненковский материал – это дерево.
…Сергей Тимофеевич любил меня, как свою дочь, скучал, если я долго не приходила, и я привыкла к этой удивительной жизни среди скульптур, уже занявших в ней свое место и среди только заканчивающихся в глине, в деревянных чурках, в корневищах или в глыбах мрамора.
Диковинный мир тянул к себе, и часто я из школы, от Никитских ворот, бежала прямиком к зоопарку и через трамвайную линию – в мастерскую.
Я знала особый уклад ее жизни, с постоянным запахом струганого дерева, шелестом стружек под ногами, со звонкой россыпью дробящегося камня, со смесью аромата теплого ржаного хлеба и запаха сырой земли от замешенной в жбане чвакающей красной глины.
Я привыкла видеть Сергея Тимофеевича в косоворотке и высоких сапогах на пороге мастерской – этого безмолвного мира воплотившихся образов, мира, о котором иначе и не скажешь, как: „Здесь русский дух! Здесь Русью пахнет!“»