Каэры (Мезерницкий, затем Бурцев с командой), пробившись в лагерное начальство, пытаются уничтожить чекистов, чекисты упреждающим ударом казнят Бурцева и его товарищей, прочих заговорщиков загоняя на Секирку, где кончают поодиночке. Приехавшие с проверкой «чужие» чекисты расследуют преступления «местных» чекистов, административных и хозяйственных выдвиженцев, большинство из которых аналогично подводят «под размах».
Конечно, здесь уже никак не битва социальных антагонистов, а война внутри соловецких «элит» в упреждение компроматов, интриг противоборствующих группировок и пр., своеобразный цикл кровавого самоочищения. (Захар Прилепин неоднократно – и с разных позиций – подчёркивает, насколько участники этого дикого спектакля равны себе и друг другу в злодеяниях и мерзости.)
Всё это поразительно напоминает верхушечный террор 1936-1937-1938 гг. в СССР (не раз отмечалось, что Прилепин, используя хронотопом романа один соловецкий год, затрагивает, подобно Солженицыну, иные по времени узлы советского проекта). С его машиной государственного насилия, чьи зубчатые колёса вертелись в разные стороны, но всегда достигался исторически детерминированный эффект, а «верхушечность», разумеется, была весьма условной, – инерционные процессы оказались совершенно неконтролируемыми. Так, Артёма Горяинова во всех этих соловецких штормах мотает, как щепку, и бьёт о стены и скалы. Мужички-лагерники из крестьян Захар и Сивцев осваивают ремесло могильщиков и выглядят не то по-шолоховски, не то по-шекспировски. Гибнет задавленный товарищами по секирскому несчастью владычка Иоанн; рыжий поэт Афанасьев получает свои муки и точку пули в конце.
Да, но где же «пролетарии» этого взъерошенного переворотами мира – блатные? Вроде самый момент для них причаститься кровавой каши, устроить рыбалку в баламутной воде? А они, едва начинается властная свара СЛОНа, незаметно уходят из кадра, растворяются в пейзаже. Привычно разок попадутся на глаза Артёму, пестуя его паранойю, предпримут ещё одну дежурную попытку его подрезать – и исчезнут до следующего соловецкого лета, когда снова всё устаканится. Не объявятся ни в карцерах на Секирке, ни в монастырских темницах, ни в новой роте для «склонных к побегу».
Не есть ли этот поворот – иллюстрация поведенческой модели широких масс в годину «смуты и разврата»? Когда смута и разврат выражаются не в гражданской войне или «великом переломе» (по сути, второй гражданской войне), а во внутриэлитных разборках?
Нет, понятно, что блатные – народ чрезвычайно специфический (см. определение Эйхманиса). Однако другого народа на Соловках у писателя Прилепина для нас нет.