Лета 7071 (Полуйко) - страница 357

Щелкалов взял гривенки, брезгливо встряхнул их на ладони.

— Не верю в их силу!

— Тем паче, сын мой… Но разумный человек, взвешивая чужие души, не кладет против них на мерила свою присную душу.

Невозмутимость Левкия, его спокойствие и то, как он держал себя — будто вел душеспасительную беседу со своей паствой, — и бесили Щелкалова, но и вызывали зависть, а вместе с завистью и недоумение. Так держаться мог только человек, не чувствующий в своих поступках ничего предосудительного либо вовсе бессовестный.

— Доброе дело изгубим, — сказал Щелкалов, глянув на Левкия — глаза в глаза.

— Для кого — доброе?

— Для всех, — отвел взгляд в сторону Щелкалов, не выдержав исходящей из глаз Левкия остроты. — Для всей Руси!

— Учителя, что же, — не от Руси?

— Учителя!.. — хмыкнул презрительно Щелкалов. — Супротив Руси, супротив царя идем — ради учителей. Распять нас мало!

— Душа у тебя мятущаяся, сын мой, но разум твой крепок. Мои упования на него, и вот мои слова к твоему разуму: супротив царя и супротив Руси, но не учителей ради — царя и Руси ради. Беда для Руси — потемки, но свет — искончальная пагуба. Чрез книги придет к ней свет!.. Прозреет Русь и вспрянет, точно застоявшаяся лошадь, и уж не сыщешь оттоль на нее узды. — Левкий помолчал, должно быть, пережидая, пока сказанное им поглубже проникнет в сознание и душу дьяка, нахмурился, глаза его, только что искрившиеся проникновенным, мудрым блеском, вдруг стали жестко-серыми, как высохшая земля, гневными и безжалостными, — Ходил аз нынче в застенок к Ивашке Матренину, сказал он тяжко и злобно, враз утратив всю свою невозмутимость. — Допытывал его — пошто отца игумена до смерти убил? — Левкий вдруг резко поднялся с лавки, устрашающе приткнул свое хищное лицо к лицу Щелкалова, кликушески хохотнул. — По то, ответил, что разум на него восстал! Вон яко же!! — ощетинил он перед носом Щелкалова свои острые, длинные пальцы и, круто повернувшись, поковылял в дальний угол святительской. — А ну како этаким Ивашкам еще и книги! — выкрикнул он оттуда. — На государя!.. На всю Русь прострут они свою каинову руку!

3

Тяжким было похмелье после царского пира, тяжким и горьким… Бывает ли горше, если с пира да на панихиду!

После похорон Репнина, смерть которого, такая странная и загадочная, удручила даже самых черствых и самых далеких ему людей, в московских приказах, в думе, куда неизменно каждое утро сходились бояре и окольничие на свои синклиты, несколько дней кряду царила какая-то никчемная суетня, выдавая всеобщую растерянность и тайный страх — страх перед чем-то неведомым, необъяснимым, но существующим, что со смертью Репнина вдруг стало остро ощущаться всеми. Каждый как будто впервые, до болезненной остроты, осознал и свою собственную беззащитность перед этой неведомой и, казалось, неотвратимой опасностью, могущей подстеречь любого, кем бы он ни был — простым писарем или знатным боярином. И этот страх, это темное предчувствие опасности и растерянность от сознания своей беззащитности примирили на время друг с другом даже самых непримиримых, заглушили в них взаимную неприязнь, притупили вражду, ненависть…