Лета 7071 (Полуйко) - страница 359

Такой ответ царя еще больше утвердил Кашина в своих подозрениях, хотя ничего необычного в царском ответе не было: по сути дела, он был прав — Репнин умер без покаяния, смертью неестественной, может быть, случайной — по собственной неосторожности, дурной, как нарекали ее церковники, и в таком случае полагался только божий дом — скудельница, где раз в году, на семик >236, духовенство совершало общую панихиду над всеми снесенными в скудельницу, а верующие из самых истовых, помолившись за усопших, зарывали яму и выкапывали новую.

Ранее и менее знатные, умиравшие от перепоя на пирах, от обжорства, погибавшие на царских охотах да на потехах с медведями, удостаивались царской опеки и забот: и панихиду служили по полному чину, и погребальные дары присылались царем: то покров на гроб, то взголовье, то кресты или иконцы, и вдруг — такое равнодушие и безжалостность! Казалось, что царь мстит Репнину — даже мертвому.

Кашин сказал об этом Мстиславскому… Мстиславский надолго замолчал, и по этому молчанию Кашин догадался, что он тоже думает так. Должно быть, были и в Мстиславском точно такие же подозрения, в которых Кашин почти сознался ему, сказав о царской мести Репнину. А может, и не подозрения, может, уверенность?! Убежденность! И может, как раз от этой уверенности и убежденности Мстиславскому было хуже всего, потому что они не могли не рождать в его душе раскаянья за свое прежнее пособничество тому, что ныне превратилось во зло и опасность, которая грозила и ему самому. Быть может, потому он и заговорил о всех прежних жертвах, в том числе и о жертвах его собственных рук, что вдруг почувствовал зыбкость и под собой… Почувствовал и понял, глядя на мертвого Репнина, как непрочно все в этом мире, где все зависит от воли, от прихоти одного-единственного человека и все во власти этого человека, во власти его зла, его самодурства, его жестокости, во власти его души и бездушия, его разума и безумия.

Почувствовал и понял?! Да нет же, нет!.. Он это чувствовал и понимал и прежде, но вот страха и отчаянья от осознанности всего этого в нем прежде не было. А теперь пришел страх, теперь пришло отчаянье, потому что теперь он думал об этом применительно к себе. И этот страх выдавался в нем, несмотря на его редчайшее самообладание. Виден он был и Кашину, и Кашин невольно проникся сочувствием к Мстиславскому. Но ненадолго. Мстиславский быстро одолел свой страх и снова стал прежним — невозмутимым, хладнокровным, недоступным… В его облике, в его поведении, во всем том, что он делал и говорил, вновь появилась та спокойная, мудрая уверенность, которая всегда выделяла его среди остальных бояр.