Лета 7071 (Полуйко) - страница 360

Справился со своей душой и Кашин. Смятение и растерянность первых дней сменились в нем затаенностью — еще большей, чем прежде, но ему не хватало хладнокровия и невозмутимости Мстиславского, и от этого его затаенность была слишком видимой, ее неестественность бросалась в глаза — принять ее за спокойствие или равнодушие было трудно даже неискушенному глазу. Впрочем, в те дни никому, кроме Мстиславского, недостало хладнокровия, чтобы наблюдать за другими. Каждый был занят собой, своими собственными переживаниями, собственными страхами и раздумьями… Смерть Репнина пробудила в душе каждого, помимо общего чувства страха и растерянности, еще что-то и сугубо личное, такое, с чем справиться было гораздо труднее… Страх и растерянность в конце концов прошли — суета жизни и извечная стойкость человеческого духа сделали свое дело, но вот то — сугубо личное, что почувствовал каждый в связи с этой смертью, — это осталось. Никто, однако, не знал, не думал и не предчувствовал, что эта смерть была предвестием того мрачного, жуткого времени, которое, как обложная гроза, заходило над Русью.

4

Когда немного отлегло от душ и суета растерянности сменилась раздумчивой степенностью, в думе настойчиво принялись говорить о том, что надобно учинить обыск >237 и доискаться истинных обстоятельств гибели Репнина.

— Извели боярина, истинный бог, извели! — рубил сплеча Головин, который первым и начал наводить всех на мысль об обыске. Строптивость его и тут выказалась сверх меры, но теперь это была особая строптивость…

— Ежели мы оставим сие дело, — говорил он убежденно, — не обыщем, спустим его с рук злоумышленнику — завтра любого из нас могут сыскать в подвале стрельницы, иль в реке, иль вовсе не сыскать! Повадится волк в овчарню, всю отару изведет!

Его сразу же стали поддерживать и Шевырев, и Куракин, и Немой, особенно же Немой…

Кашин отмалчивался, точно так же, как и Мстиславский, но если в душе Кашин сразу же настроился против обыска, понимая, что он ничего не даст, то Мстиславский явно выжидал, раздумывал, осторожничал… Его слово было самым веским, и, зная это, он не торопился класть его на весы — ни на одну из чаш. Для него важней всего была его независимость: она была и его оружием, и его защитой.

Шереметев, буркнув недвусмысленное: «Несподручно теляти волка лягати», — ушел и больше не появлялся в думе. Его примеру последовали и другие: оружничий Салтыков под разными предлогами стал уклоняться от посещений думы, окольничий Темкин, ранее не вылазивший из думной палаты, хотя на него и была возложена довольно хлопотливая обязанность — охрана Кремля, теперь вдруг принялся усердствовать и целыми днями торчал на стенах и стрельницах, как будто готовил Кремль к осаде. Боярин Семен Васильевич Яковлев, глава Казанского приказа, сославшись на то, что отправил своего приказного дьяка Андрея Щелкалова в Казань на досмотр тамошних таможен и теперь сидит в приказе один («И судит, и рядит, и грамоты сам выписывает!), тоже стал редким гостем в думе, зато родич его — боярин Иван Петрович Яковлев, вместе с царем вернувшийся в Москву из Полоцкого похода, где был дворовым воеводой, не колеблясь, поддержал тех, кто стоял за обыск, и заговорил даже о том, чтобы идти всей думой к царю и просить его постоять вместе с ними за погубленную душу боярина Репнина.