Воспоминания (Фонкинос) - страница 71


Бывают удары, которые человека иссушают. Этот был настолько силен, что они не плакали. Они просто подошли к кровати, чтобы забрать оставшиеся вещи. Вещей, собственно, почти не было. Письмо жены. Заколка дочери. Маленькая красная коробочка, которой он дорожил настолько, что отказывался с ней расстаться. Это была музыкальная шкатулка. Правда, мелодия сделалась неузнаваемой и большая часть нот уже не звучала. Мне кажется, он любил эту шкатулку как ребенок любит подобранного на улице раненого зверька. Это была шкатулка-калека. Вот и все, что от человека осталось. Бред. Пришла санитарка, стала мыть полы жавелевой водой, попросила их посторониться. Мать и дочь делали все механически, словно отказываясь вселяться в свои новые тела, в свой новый статус вдовы и сироты. Они силились отрешиться от происходящего, чтобы пережить то, что пережить невозможно. Тут с соседней койки донесся голос:

— Замечательный был человек.

— …

— Мы были рядом в этом бою. Он нам всем, молодым, как отец родной был. Не давал пасть духом.

— Вы были с ним?

— Да. Нас вместе ранило. Ужасно все получилось. Мы оказались совершенно беспомощны. Вооружения подходящего нет, атаку встретить нечем… Нас накрыло как цыплят. Бомбы градом…

Я воспроизвожу этот диалог, который бабушка помнила наизусть. Именно наизусть — по той простой причине, что молодой человек стал впоследствии моим дедом. Так они познакомились. Юноша разволновался, увидев родных своего боевого друга. Ему не терпелось выговориться, он столько недель молчал. Он уже тогда был красноречив. Даже в лежачем положении. Он мучился сильными болями (осколки снаряда засели в селезенке), но всячески старался поддержать несчастных женщин. Даже пытался заставить девушку улыбнуться. Она была совсем юная, но бесконечно печальная — это, видимо, его и тронуло.


Мать и дочь принялись ухаживать за юношей, у которого не осталось никого из близких. Когда же он поправился, они вместе вернулись в Париж. Юноша поселился у них на улице Паради, и, видя, что молодые влюблены друг в друга, моя прабабушка уступила им спальню (взяв с них предварительно обещание в скором времени пожениться — что они и осуществили несколько месяцев спустя в совершенно пустынной мэрии X округа; новобрачные обменялись торжественным поцелуем в гробовой тишине, однако в этом союзе было что-то жизнеутверждающее — любовь посреди рушащегося мира). Так прошел 41-й, 42-й и 43-й год. Кругом торжествовала подлость. В их доме консьержка выдала гестапо еврейскую семью. Мой дед не сдержался и залепил ей пощечину, но эта безмозглая гусыня так и не поняла, что плохого сделала. Почти все дневное время Дениза проводила дома в ожидании мужа. Тот нашел место гарсона в кафе. Он слушал осторожные разговоры посетителей, обслуживал подчеркнуто вежливых немцев, вокруг которых вертелись шлюшки, от чьих волос вскоре останется лишь воспоминание. Подавал сэндвичи «крок-месье» женщинам, истосковавшимся по мужчинам. Наблюдал, как проявляются в людях мелочность, бравада и элементарная трусость. Домой он возвращался с улыбкой, как будто война была забавной игрой. Дед смотрел на вещи оптимистично, он знал, что оккупация рано или поздно кончится. И оказался прав. В конце концов Париж был освобожден. «Эту радость и описать-то невозможно», — сказала бабушка. Так что и я не стану ее описывать.