Когда мы вышли на улицу, Гол держал меня за локоть. Он сказал:
– Надо выпить что-нибудь крепкое.
– Надо, – ответил я машинально. И тут Гол признался:
– У меня нет с собой денег. Ни чековой книжки, ни денег. Я это вспомнил, когда уже сидел в самолете. Карманные деньги я истратил на такси, когда ехал из Ньюарка в больницу.
– Поедем ко мне, – сказал я. – У меня дома коньяк и деньги. – У меня в новой квартире мы с Голом пили коньяк, почти ничем не закусывая. Все что здесь было приготовлено для Глории и Натали, было теперь в нашем распоряжении, и это было мучительно больно. Вина было выпито много, но я почти не опьянел. Почти всю ночь мы говорили. Обо всем. А потом, обессиленные, легли отдохнуть, – Гол в гостиной на диване, а я в комнате Натали на ее кровати, на которой ей так и не пришлось полежать. Утром после кофе я дал Голу все наличные деньги, которые у меня были, три тысячи, оставив себе сотню на расходы до понедельника, пока не откроются банки. Гол поехал оформлять похороны, а я на своем «мустанге» по привычке поехал в Бруклин. Мне надо было куда-то ехать. И я ехал. В театре знали о случившемся. От Джозефа. Это Джозефу позвонил Кенни. А ему позвонил Шломо, а еще и Збигнев, который уже говорил по телефону с Голом. Так что с утра мне позвонил Бен и сказал, что в эти два дня я могу не выходить на работу. Пусть текут унитазы в Сити опера, и в Метрополитан опера тоже.
Знакомые улицы Бруклина. Дом, в котором я прожил четыре года. По старой памяти я подъехал к моей синагоге. Здесь шел ремонт. Рабочие от Наяны уже сломали перегородку между офисом и кабинетом Раби. Здесь у Наяны будет большой офис. Секретарша Хая нашла другое место работы, где-то в районе Боро Холла, где ей больше платят. В спортивном зале стояли новые стулья и столы. Здесь будут проводиться занятия по ивриту и Торе для новых эмигрантов евреев. Тут я увидел Иони в группе незнакомых мне не моих подростков. В дверях кухни был Ицхак. Он и при Наяне будет привозить сюда продукты для очередных партий. Его постоянной работой было преподавание в какой-то еврейской религиозной академии, где он читал лекции по кошеру, талмудам и устной Торе. Оказывается, у евреев есть еще какая-то устная Тора, в которую положено не всех посвящать. Там, например, сказано, Что царь Давид был не блондином, как это все думают, а рыжим. Ицхак и Иони вежливо кивнули мне, но я тут же вышел. Они уже все знали, понимали, что мне трудно говорить. Все утренние молитвы уже кончились, и мэиншул был пустым. Здесь было совсем тихо, это была тишина храма, и мне это было нужно. Целый год я пылесосил здесь раз в неделю ковровые проходы и протирал шваброй ряды между скамьями. И мэиншул был моим. Я подошел к подиуму, опустил руки на лакированный барьер. Я был один. Я почти всю жизнь был один, но никогда этого раньше не чувствовал. И здесь был суровый еврейский Бог, не обещавший никаких райских блаженств, а только требующий послушания. Барьер был пыльным. Без меня никто его не протирал, и я чувствовал под руками слой пыли. Я уткнулся лицом в свои руки и разрыдался. Это были настоящие рыдания, и я вытирал носовым платком слезы и сопли. Шло время. Когда я поднял голову, рядом стояли Ицхак, Иони, старый Дэвид, мой бывший сосед, Кенни и еще старый Раби с аккуратно подстриженной седой бородой. Это были мои евреи. Они молились, глядя в раскрытые молитвенники, молились молча, слегка кивая головами в знак согласия со священным текстом. Они были моими евреями, потому что принадлежали моей синагоге. Мистер Хоген и Бен, евреи Сити оперы, никогда не молились. Они были не моими евреями. Глория иногда расспрашивала меня о прихожанах моей синагоги, и я рассказывал. Она интересовалась моими евреями.