Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 (Трегубова) - страница 11

Так, любимый: вот скажи сейчас быстро и как на духу: что вот там опять сейчас шуркнуло у тебя в мозгу? А? В какую лузу забился шарик от твоего очередного молниеносного заезда мышиных бегов? А? Что я тебе, типа, готовлюсь, объявить, что есть «другой»? А? Мужчины! Разумеется! Еще опции? Любимый? Женщины? Ну, конечно! Без сомнения! Твои ведь тропинки бегства и брызг мышек мыслей отслеживаются на раз. Размер их имеет, увы, значение и соответствует их шустренькой скорости. В какой привычный тупичок рванули и занесли тебя твои мышата?

Нет, а мне, думаешь, приятно больше месяца уже врать тебе, что у меня — сильнейшая аллергия, и встретиться с тобой я ну никак не могу — из-за внешнего вида?! И не надо вот сейчас опять ревниво острить, обзывая моего швейцарского аллерголога Цугундером! А уж после твоей наглой клеветы — что ты, мол, «по своим каналам» (ох уж мне эти твои канальцы!) якобы разузнал, что Цвиллингер переехал в Швейцарию только из-за того, что его лишили практики в Нью-Йорке — за харассмент восьмидесятилетней жены твоего знакомого миллиардера — ни на какие твои больше вопросы про мои с ним отношения я вообще отвечать не намерена. Аллерголог как аллерголог. Цвиллингер мне тут сказанул, кстати, в начале недели, по телефону (мониторит мое состояние, любезный, а не свидание назначает — перестань делать этот злобный ревнивый кварцевый свёрк в глазах): «Не надо, — говорит, — стесняться своей аллергии. В каком-то смысле, — говорит, — если перевести термин «аллергия» на простой язык — аллергия ведь попросту значит: «Мне очень противно!»» «Бог, — говорит, — в каком-то смысле ведь — Великий Аллергик. Всю историю цивилизации, — говорит, — Бог только и делал, что пытался — и почти безуспешно — привить избранным людям здоровую брезгливость и аллергию».

Пошловат, но не глуп, этот мой аллерголог. А? Как ты считаешь, любимый? Впрочем — плевать мне на твои счеты. Надеюсь, что здесь, в сортире, ты меня хотя бы только прослушиваешь — а не просматриваешь.

Я вот даже не желаю тебе сейчас объяснять всех рефлексий и реминисценций, но в любом сортире, особенно в таком малогабаритном, пещерном почти, как мой (терпимый налог на удовольствие жизни в старинном незагламуренном доме в центре Москвы), всегда почему-то — вот каждый раз! — вспоминаю о царе Давиде — в том возрасте, пока он еще не был царем. Не смеши мышат только. Не делай ревнивую стойку сейчас вот опять, будь любезен! Тем более, что уродливому мощному языческому микеланджеловскому Давиду (предмет твоей вечной зависти — стати которого пристали скорее дебелому антигерою Голиафу) я всегда предпочитала Верроккиевского, мелкого, низенького, чуть женственного, кудрявого, плюгавенького. Ханырик с рогаткой. Вовремя предавшийся синергии. И победивший не своей силой. Но… Другое. Совсем другое видится мне каждый раз в сортире. Царь Саул — мелкий убийца, завистник («пригвозжу как я Давида копьем к стене — а то он что-то чересчур хорошо поет и играет — а это меня, бездарного царя, раздражает как-то»), параноик и предатель — зашедший, по большой нужде, в пещеру, где, с ветхозаветным юмором, прячется преследуемый им Давид. Давид, из благородства щадящий беззащитного какающего царственного убийцу, и потихоньку, в доказательство своей честности, отсекающий лишь крайнюю ткань у подола одежд Саула. И потом (когда Саул уже оправился — и вымелся вон из пещеры) — пляшущий сорванец Давид, машущий лоскутком отрезанной ткани, щеголяющий, на расстоянии, своей милостивостью. Береги, мол, подол. Мой сакын в тумане светит.