Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 (Трегубова) - страница 41

— Я только сегодня, — говорит, — ведь в Москву прилетел рано утром! А завтра утром улетать! Спать хочется ужасно!

Я думаю… Нет, даже выговорить тебе не могу, что я думаю…

— Давид, — говорю, — давайте сосредоточимся — у меня еще полно дел. И друг сейчас придет.

Давид говорит:

— Да-да, — говорит. — Отличный ракурс отсюда! — ну и принялся щелкать цифровиком.

Я — что делать уже! — уселась поудобнее, сижу, смотрю с подоконника на свою комнату и думаю: как странно — ведь всего этого — всех этих маленьких живых игрушек, которые в этой огромной, удивительной (которую ты так всегда жлобски критикуешь, идиот!) комнате в различное время дня появляются, сфотографировать невозможно — если бы даже этот юный оболтус остался здесь на целые сутки и караулил с камерой! Радужных гусениц, например, которые в солнечный день выползают из среза зеркала белого платяного шкафа. Или — ну не сфотографировать же заводных гуркающих звуков, когда рано-рано утром на карниз ко мне прилетают голуби и знатно, кружась по жестянке и топая, отплясывают, как Донна Рид с Джеймсом Стюартом, чарльзтон. И через секунду — вспугнутые чьим-то резко распахнутым окном — вспархивают — и на задвинутых жалюзи, как на экране (если успеть вовремя разожмурить глаза со сна!), является живая анимированная солнечная лепнина. А летом, если вёдро — надо немедленно (не поленившись — во сколько бы ни легла) встать и жалюзи раздернуть — потому что в этот момент расплавленный пятак солнца начинает — медленнейшим жарким метрономом — плавное дугообразное путешествие из левого угла окна в правый — и можно, нет, даже нужно, опять закрыть глаза — и по жару на лице (транзитом с левой щеки через нос на правую) чувствовать время, как раз чтобы доспать — до двенадцати — когда жар исчезает за правой щекой и кирпичной кулисой дома. А по воскресеньям утром безумный мой дом, изогнутый полуколодцем, улавливает колокольный звон — как колпак нищего — серебро, и мне всегда кажется, что это звуки двух не выживших, крошечных церквей, разрушенных при советах, по правую и по левую сторону, в ближайших рядах домов.

Ну или как сфотографируешь две эти безумные, дребезжащие раздвижные верандные двери посредине комнаты — с десятками деревянных, белых, неровно и густо прокрашенных перемычек и маленькими верандными стеклянными окошками, во всю ширину комнаты? Двери, к левой из которых Давид сейчас сутуло притулился с дивана спиной. Вернее — нет, двери-то сфотографировать можно — но все неуловимое, что из них, из этих дверей, мгновенно, в секундном взгляде, выпрыгивает, — как сфоткаешь: все удивительнейшие, живые, щемящие аллюзии, из дверей этих материализующиеся в воздухе со скоростью сотворения мира? Двери, в высоких белых мачтовых перемычках которых сейчас, когда освещение на улице чуть меркнет, мне мерещатся мачты яхт в бухте, не доходя нового порта Тель-Авива — самая последняя светлая точка Средиземного моря: когда солнце в Москве закатывается, невольно рыскаешь мыслями по миру в поисках света. Мачты, если тут же сесть и свесить ноги с причала яхтклуба — открывают сквозь белоснежные жерди свои ослепительный ракурс взгляда на небоскребы набережной: верхние стекла которых, как курсором, активирует беглое, жаркое, живое, заходящее солнце. Весну, знаешь ли, милый, гораздо надежнее приближать в территориальном преломлении — десантом, за три моря — раз в календарном всё никак не нагрянет. Бегство. Даже ценой твоих истеричных звонков и эсэмэсов. Бегство в ту самую точку мира, куда ты за мной не сунешься.