Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 (Трегубова) - страница 43

Мимо распахнутого в полморя западного окна (единственный объект притяжения — не за едой же и питьем сюда заходить — хотя где-то ведь здесь же, едва ли не в этой же точке, апостол Кефа когда-то, на плоской крыше чужого дома, видел выразительные прозорливые гастрономические видения, с голодухи), мешая взгляду, заставляя резко вдергивать голову, шарахаться — шныряют мускулистые летучие мыши — где-то за ближайшим каменным углом устраивающие блевотно крикливые и драчливые случки — подтверждая неприятнейшую, в темноте, догадку, что не всё ангел, что с крыльями.

Давид говорит:

— А теперь close-up! Close-up! Еще close-up!

Я от видений очнулась, — смотрю: а этот оболтус-то не просто уже от сонливости на диванчике моем отлежался — не просто к моему подоконнику подошел, — а уж просто нагло надо мной барражирует — и все приближается, и приближается, с каждым кадром!

— Ближе! — говорит. — Еще ближе! Еще ближе! — и уже буквально навис надо мной — в расстоянии хурмовой шкурки.

Я говорю:

— Давид, — говорю, — ну вот почему, скажите мне, все западные фотографы так обожают разыгрывать из себя Хеммингса из «Blow up»? «Работай, детка, работай».

— Ай, шайсэ! — говорит, — и, гогоча, ничуть не смутившись, но слегка расстроившись, отстранился сразу. — Неужели, — говорит, — ты тоже этот фильм смотрела? Крутой, да? Неужели я не один такой? Шайсэ! — и гогочет. Вихры смахнул — и глазеет на меня. — А я надеялся, — говорит, — что фильм такой старый, что никто кроме меня его не видел.

Я говорю:

— Долго еще?

Давид опять на диван с размаху — палюх! И переспрашивает:

— А что, ты куда-то разве торопишься?

В общем, любимый, когда ты меня ровно в этот момент эсэмэсками бомбить начал, «где я» — да «где я» — мне уже не до того было. Мне бы уже — ну вот без всяких шуток — мальца этого спровадить поскорее — и съесть наконец хоть чего-нибудь! Кроме того — чувствую, что то ли с голодухи, то ли из-за этого дурацкого высиживания под Давидовой фотокамерой, Москва вообще начинает катастрофически ускользать у меня между пальцев. И как-то уже начинаю маниакально обшаривать в воображении весь земной шарик, как собственный холодильник, в поисках хоть какого-нибудь подобающего съестного. Хумусу у Мориса на горке в Яффе? Или чуть спуститься (мимо старой башни с застрявшими часами, возле которой южные голуби сонно кричат: «Ку-да пошла? Ку-да пошла?») — и дальше — забежать в… ох, нет, даже название не могу спокойно произнести — потому что даже от названия умопомрачительно разит горячим свежеиспеченным при мне же в печах хлебом: в А-бу-ла-фью… Где, кстати, — в соседней грязненькой забегаловке можно, вполне можно было бы сейчас прихватить еще и свежей тахинной халвы — нанизанной гигантской головой, как бескровная веганская шаурма, на вертящемся вертикальном метровом шампуре. А ты мне: «Где?! Где?!» Уверяю тебя: вот разве что мизерная, меньшая часть меня (которой можно в общем-то пренебречь) сидела в тот момент жопой на этом подоконнике! И как мне тебе было описать, не соврав в чувствах (даже если бы я не зареклась с тобой разговаривать и не объявила бы эмбарго на эсэмэски!) — «где я»?! Кроме того, любезный: ну не верю я в пошлый человеческий миф о территориальности! Город должен прорасти в тебе, чтобы ты смог в этот город войти. Это единственный способ войти в город. Что, впрочем, не исключает такого прекрасного (но тоже абсолютно отдельного, абсолютно ни с какой лживой идейкой о территориальности не связанного) жанра, как путешествие: ох, как же я люблю этот блаженный миг, когда прильнув в самолете к иллюминатору, вырываешься сквозь московскую скарлатину облаков, вослед всё более и более внятно — а вот уже и ослепительно — светящему фонарику ухогорлоноса! Выключив всё: привычное, наладонное, милое. И только этой ценой вырвавшись. Оторвавшись от магнита. И не дождавшись пледа. Околевая около круглолицего, веснушчатого лика иллюминатора. Зато дальше — целых четыре часа десерта. Ломаные плитки шоколада: черный, горький, и обычный, молочный. В фальшивом скомканном золотце речушек. И дальше — отроги чуть подстывшего капуччино с капюшоном крошеной корицы. И дальше — неприлично густой кипящий какао. С комьями пенки. Сахарная вата, с правдоподобными проталинами. Ноздреватый молочный сахар. Подтаявшая помадка — фруктовая ли, губная ли — ядреная. Рядом — томлёное масло. И — глазурь кулича, с просвечивающим снизу, с испода, подгоревшим изюмом Измира. А потом — просто чаю. Огибая аэрозольную приторную пенку над Кипром. Лишь мимолетом взглянув в невнятное битое бутылочное зеркало лужицы. Взяв чуть выше, по сахарно-ватной тропе.