Неприкасаемый (Бэнвилл) - страница 14

Я вернулся в кресло. Она по-прежнему не отрывала глаз от бледного колышущегося пламени камина. Интересно, о чем она так сосредоточенно размышляла. Время текло. В камине шипело пламя. Заглянувший в окно солнечный луч, медленно обойдя комнату, исчез. Я неторопливо разглядывал висевшее за спиной девушки одно из моих сокровищ — небольшую акварель Бонингтона: усыпанный устричными раковинами илистый берег и небо цвета поджаренного бекона, на переднем плане рыбаки, вдали величественная баркентина с убранными парусами. Наконец она подняла глаза и наши взгляды встретились. Проходившая в душе борьба отразилась на ее лице, сделав ее похожей на мадонну Карраччи. Она, должно быть, приняла на свой счет мой устремленный на акварель восхищенный взгляд — Ник постоянно говорил, что когда я рассматриваю картину, у меня явно похотливый взгляд, — потому что неожиданно решилась на откровенность.

— Вообще-то я не журналистка, — призналась она.

— Знаю, — улыбнулся я. — Рыбак рыбака видит издалека. Уж не Скрайн ли вас сюда послал?

— Кто? — нахмурив брови, спросила она.

— Один из моих надзирателей.

— Нет, — ответила она, решительно качая головой и крутя в руках стакан. — Нет, я… я писательница. Хочу написать о вас.

Боже. Еще один историк современности. Думаю, у меня вытянулось лицо, потому что она оправдывающимся тоном, запинаясь, сразу заговорила о себе и своих планах. Я почти не слушал. Что мне до ее особых взглядов относительно связи между шпионажем и надуманным представлением об английском джентльмене («Я не англичанин», — заметил я, но она пропустила мимо ушей) или пагубного влияния на мое поколение нигилистской эстетики модернизма? Я хотел рассказать ей о солнечном лучике, рассекавшем густые тени в общественном туалете в тот весенний день в послевоенном Регенсбурге, о неуместно веселом дождике в день похорон моего отца, о том, как провожал Боя на стоявший у Моста Доминиканцев красный корабль и понял трагический смысл этого события для моей жизни: другими словами, поведать о реальных, подлинных вещах.

— Вы знакомы с философией? — спросил я. — Я имею в виду античную философию: Зенона, Сенеку, Марка Аврелия. — Она неуверенно покачала головой. Такой поворот разговора явно сбил ее с толку. — Одно время я считал себя стоиком, — продолжал я. — Даже про себя гордился этим. — Поставив стакан и соединив кончики пальцев, я устремил взгляд в сторону окна, где все еще шла борьба между светом и тенью. Я был рожден стать лектором. — Стоики отрицали концепцию прогресса. Возможно незначительное продвижение вперед тут, некоторое усовершенствование там — космология в их время, зубоврачевание в наше, но в конечном счете соотношение таких вещей, как добро и зло, красота и уродство, радость и горе, остается неизменным. Время от времени, в конце эры, мир гибнет в огненном холокосте и все, как и прежде, начинается сначала. Я находил утешение в этом доницшеанском представлении о вечной повторяемости, и не потому, что надеялся проживать жизнь снова и снова, а потому, что оно лишает события каких бы то ни было последствий и в то же время придает им сверхъестественность, божественную устойчивость, завершенность. Понимаете? — Я одарил ее самой добродушной улыбкой. Она сидела с приоткрытым ртом, и мне захотелось дотянуться пальцем и прикрыть его. — А потом в один прекрасный день я читаю, не помню где, о разговоре Иосифа Менгеле с доктором-евреем, которого он спас от уничтожения. Менгеле предлагает доктору роль ассистента в экспериментах, проводившихся им в Освенциме. Разговор происходил в операционной. Менгеле экспериментировал на беременной женщине, которой он связал в коленях ноги, прежде чем стимулировать роды, естественно, без обезболивающих средств — слишком большая роскошь для евреев. В перерывах между криками роженицы Менгеле рассказывал о грандиозном замысле «окончательного решения еврейского вопроса»: количестве жертв, технической стороне, материальных проблемах и тому подобном. «Как долго, — осмелился спросить еврейский врач: наверное, смелый был человек, — как долго будут продолжаться эти массовые истребления людей?» Менгеле, по-видимому, нисколько не удивившись и не смутившись, не отрываясь от своих занятий, ответил: «О, бесконечно…» Меня поразило, что Менгеле, как и я, был стоиком. До этого я не осознавал, как обширна церковь, к которой я принадлежал.