— Феликс сегодня разоделся в пух и прах, — прыснул смехом Аластер.
Хартманн через силу улыбнулся:
— Шутник ты, Аластер.
Мы неловко стояли на траве — на троих два шезлонга. Феликс Хартманн рассматривал блестящие носки своих туфель. Вскоре Аластер, прищурившись от солнца, поставил свою чашку и, пробормотав что-то насчет стула, поспешно скрылся. Хартманн со вздохом перевел взгляд на розы. Уши ласкало жужжание лета.
— Вы искусствовед? — спросил Хартманн.
— Скорее историк.
— Но историк искусств?
— Да.
Он кивнул, подняв взгляд до уровня моих колен.
— Вот как…
Я ждал, но продолжения не последовало.
— Я большой любитель немецкого барокко, — чересчур громко заговорил я. — Вы вообще знакомы с этим направлением?
Он покачал головой.
— Я не немец, — похоронным тоном пояснил он, хмуро глядя в сторону.
Мы снова замолчали. Я подумал, не обидел ли чем-то его, не надоел ли, и был несколько раздосадован; не всем же дано попадать под пули в перестрелках в Карпатах. Аластер вернулся с третьим шезлонгом и после долгой возни и проклятий, больно защемив большой палец, установил его на место. Предложил заварить свежего чаю, но Хартманн отмахнулся. Мы сели. Аластер сладко вздохнул; садоводы-любители как-то по-своему раздражающе вздыхают, оглядывая плоды своих трудов.
— Сидя вот так здесь на солнышке, — произнес Аластер, — трудно представить, что где-то в Испании начинается война. — Он тронул Феликса за рукав черного пиджака. — Тебе не жарко, старина?
— Жарко, — безразлично и в то же время вроде бы хмурясь, кивнул Хартманн.
Снова молчание. Зазвонили куранты Кингз-колледжа. Высоко в густой синеве поплыли бронзовые раскаты.
— Аластер считает, что всем надо ехать в Испанию драться с Франко, — не задумываясь сказал я и удивился, даже чуть испугался, когда Хартманн поднял глаза и бросил на меня подчеркнуто пристальный взгляд.
— А может, он и прав? — заметил Феликс.
Если не «ганс», то наверняка австриец, подумал я, — во всяком случае оттуда, где говорят по-немецки; вся эта хмурая сердечность может возникнуть лишь в результате воспитания на почве сложных словообразований.
Аластер, зажав руки между колен, с горячностью подался вперед, отчего стал похож на страдающего запором бульдога, что всегда возвещало начало спора. Он, однако, не успел раскрыть рта. Хартманн спросил меня:
— Ваши взгляды на искусство: каковы они?
Ныне странно представить, до чего естественно было слышать такого рода вопросы. В те дни мы постоянно задавали друг другу вопросы, требовали разъяснений, подтверждений; оспаривали, подвергали сомнению; отстаивали свои взгляды; критиковали. Все было чудесным образом открыто для вопросов. Даже самые закоренелые догматики среди нас, марксистов, испытывали пьянящее ощущение от возможности подвергать сомнению все, во что полагалось верить, как и отдавать догматы веры, эти бесценные, тончайшей работы причудливые переплетения мысли, в ненадежные, а возможно, и недоброжелательные руки коллеги-идеолога. Это питало иллюзию, будто слова это и есть действие. Мы были молоды.