– Скажите, а не сохранилось ли каких-нибудь писем или стихов Пушкина, адресованных Веневитинову?
– Даже если они и были, то в государственных архивах их нет. Известны лишь рисунки Пушкина, на которых изображён Дмитрий Владимирович. Один такой рисунок лежит сейчас на этом столе. – Рисунок был продемонстрирован дошлой девице, а заодно и разморённым экскурсантам, которые табунились в проходе, томясь и поглядывая на часы.
– А что за цифры под рисунком? – спросила девица.
– Вероятно, какие-то финансовые расчёты… Этот рисунок Александр Сергеич сделал незадолго до фатальной дуэли с Дантесом, его материальное положение было тогда довольно запутанным. Можно допустить, что цифры означают суммы долгов или, напротив, предполагаемых доходов.
– Но почему он записывал долги на листке с портретом Веневитинова? – не унималась девица.
– Он взял первый листок, который попался под руку… – музейщица нервически поправила букли, отвернулась от доставучей посетительницы и возвратилась в накатанное русло: – Обратите внимание на диван. На нём Александр Сергеич провёл свои последние минуты…
Она жонглировала словами, маневрируя между столом и диваном. Когда рассказ о пушкинском кабинете был окончен, последовала секундная передышка, в которую ввернулся чей-то голос:
– Когда для смертного умолкнет шумный день…
Музейщица недовольно посмотрела на посетителей, как смотрит школьная училка на сорванца, позволившего себе нарушить дисциплину в классе. Нарушил её долговязый подросток в кепи с клювообразным козырьком, но соседи, вместо того чтобы осудить эту выходку, поддержали её:
– И на немые стогны града…
– Полупрозрачная наляжет ночи тень…
– И сон, дневных трудов награда…
Каждый произносил по строчке, иногда двое или трое говорили разом, из чего можно было заключить, что заранее не репетировали. И вместе с тем не подлежало сомнению, что это не спонтанная проделка, а продуманная, расписанная сценаристами эскапада. Ничего не понимающая музейщица присмирела, стоя возле дивана. Разноголосица не прекращалась, становясь всё стройнее и созвучнее:
– Мечты кипят; в уме, подавленном тоской…
– Теснится тяжких дум избыток…
– Воспоминание безмолвно предо мной…
– Свой длинный развивает свиток…
Голоса раздавались справа и слева, пересекались, накладывались, вторились, апломб срастался с тихой проникновенностью, и всё вместе сшивалось нитью пушкинской мысли, незатейливой, зато совершенно не поддающейся разрыву. Когда отзвучала завершающая строка, отголоски ещё два-три мгновения парили в кабинете, точно перья, выпавшие из крыльев серафима, потом всё обездвижело. Немного погодя музейщица, избегая глядеть на экскурсантов, прошла вперёд и очень-очень тихо промолвила: