— Может, попасть не попадут?
— Могло и так быть, что не попадали, хоть и снайпера. Мухин, говорит, давай. Ну я даю, аж тошно делается. Я бы рассказал, конечно, не идут корреспонденты почему-то. Меня и грузовиком давило. Это после войны, правда. Тут я велосипед купил, да не наш, а немецкий, трофейный, ну и под машину угодил. Врач говорит: тебя, Мухин, как лягушку должон бы раздавить грузовик, а ты живой. Он мне только почки отдавил. Я-то на живот упал, ну проехал он по спине, почки эти отдавил, а так все целое. Этот же врач и вылечил мои почки. Потом у меня желудок лопнул, не знаю почему. Прободение желудка получилось. Все разлилось внутри, а резать под наркозом нельзя, потому что все разлилось. Стали без наркоза. Врач-то знакомый, наш. Василь Николаевич, говорит, навряд ли жить будешь, а я опять ничего, живой. Вот как бывает. Ну ладно, это не все. Получилось у меня непрохождение, кишки слиплись. Что ни возьму в рот, все назад, не проходит. И в прямой кишке тоже все заперлось. Ни туда, ни сюда. И пошло воспаление кругом. Жар поднялся, огнем горю. Врач говорит, у него пульса нету, а резать надо в срочном порядке. Тогда помощник врача, женщина, взялась так попробовать. Не получится, тогда уж резать. И стали меня продувать с двух сторон, кишки расклеивать. Живот у меня во как раздуло, а они мнут его, мнут руками, никакого терпения нету, а они мнут, я криком кричу, больно. Ну, размяли, расклеились кишки. Я сразу на двор сходил. И все. Теперь ем, пью, ничего. Десять лет в больнице, на лифте работаю, спирт ихний, девяносто градусов, пью, как воду. Не верют. Как же ты пьешь его? А я уже десять лет пью — хоть бы хны. А так поглядишь на меня, ничего вроде нету.
Бутылка наша уже была пустая. Василь Николаевич взял ее, хотел было налить в рюмки, но бутылка была пустая. Он протянул руку к шкафчику, достал оттуда другую, уже распечатанную и наполовину выпитую. В хоккее, видно, перерыв наступил, период кончился, опять к столу пришел сын и Марья Алексеевна тоже. Опять всем налили. Василь Николаевич взглянул на сына.
— У меня тоже такие волоса были, — сказал он, — в точности, густые и вьющие. Все, ничего не осталось, война выела, — негнущимися пальцами провел по бледному, вспотевшему черепу. — Не так, скажу, война, как этот рабочий батальон. В армию меня не брали, взяли в этот батальон. Чуть не пропал. Старухе, вот ей, письма писал: гибну, мол, и только от голоду. Приезжала, харчей привозила, а то пропал бы. Вот тут они и полезли, волоса. В один миг вылезли. А на фронт не берут. Почему? Да у меня эта… грыжа была, негодный был к службе. Все же попал на передовую, тут уж отъелся, на передовой мы объедались, продукты хорошие давали. И побыл я там до сорок четвертого года. После госпиталя совсем забраковали. Весной забраковали, а летом на завод устроился тут, недалеко. Устроился — и все. На бронь взяли. Уж теперь никуда меня никто, забронирован. Ну, получал хорошо. На себя как на рабочего да как на инвалида второй группы, на иждивенцев, на троих детей, старуха сама работала, свою получала, а у меня у одного пять карточек. Бывало, каждый день сумку хлеба несу. Что делал на заводе? Это военная тайна. Шесть клятвов давал. Давал-передавал эти клятвы, не могу говорить.