«Я молчала. А он долго-долго смотрел на меня, прежде чем начать картину. Потом он сосредоточивался, закрывал глаза и замирал. А потом, вдруг выйдя из медитации, бросался на холст…»
Иногда во время эти сеансов в мастерской появлялась Лидия. Она стояла за спиной Матисса, так, что он ее не видел, но Моник видела. Она видела ее лицо… У Лидии в это время было такое выражение, как будто ее на кресте распинают.
Наверное, она тогда думала: «Да, я была женщиной не в его вкусе. А вот теперь она в его вкусе, появилась!» И смотрела на старый диван, покрывало на котором давно оставалось несмятым.
Да какое это имеет значение для любви?!
Впрочем, одному Богу ведомо, о чем Лидия думала в те минуты, ну а Моник много чего поняла тогда: и о жизни, и о боли, и о любви, которой она сама не знала, – вот разве Христа любила с детства и всегда мечтала стать его невестой…
А поняв все это, Моник однажды испугалась того, как близка была ко греху, испугалась, что была причастна к мукам сестры своей по Творцу, – и ушла из мастерской. И больше не вернулась.
Матисс попытался ее отыскать, долго уговаривал вернуться, и наконец она сказала, что уходит в монастырь.
Матисс посылал к ней Лидию, но Лидия не пошла – первый раз в жизни его ослушалась!
Он писал Моник, опять уговаривал, предлагал увеличить плату и помогать ее семье, но Моник вспоминала застывшее от горя лицо мадам Лидии, распятой на кресте ее вечной и бессмертной любви, – и отказывалась снова и снова. На прощанье она попросила Матисса расписать доминиканскую часовню, что стоит за городком Вансом, и Матисс исполнил ее просьбу. Часовня эта стоит и поныне.
А Моник ушла-таки в монастырь близ Ванса, приняв имя Жак-Мари, но в дневниках Матисса оставались кое-какие заметки относительно их кратких и мимолетных встреч, например, такая: «Когда моя доминиканка проезжает мимо на велосипеде в сторону Сен-Жене, невозможно ни о чем думать, можно только глядеть на нее…»
А что касается Лидии…
Она больше не расставалась со своим художником.
За день до кончины, 2 ноября 1954 года, она вдруг сказала Матиссу, который умирал и знал, что умирает:
– А завтра вы попросите у меня карандаш и бумагу.
– Дайте мне бумагу и карандаш, – немедленно сказал художник и сделал свои последние рисунки.
Когда они встретились, ей было 22, ему 63. Когда он умер, ей было 44, а ему – 85. И никого, никакого мужчины больше не было в ее жизни – никого, кроме него одного.
* * *
Лидия Делекторская завещала похоронить себя в России. Ее прах был привезен из Франции и погребен под Санкт-Петербургом. Но, подобно многим французам (а ведь за столько лет жизни в этой стране она уже стала немножко француженкой!), она купила себе место там, где обретают последнее пристанище почти все французские русские: на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Там и по сей день стоит памятник над пустой могилой с табличкой: