Задавая этот вопрос, он уже знал что – «или», потому что из-за барина своего, на расправу скорого, на оплеуху быстрого, на гнев стремительного, Кузьмич не стал бы так себя изводить. Значит, «или». Значит, что-то случилось с ней… с Александрой Петровной. С Сашенькой!
Он бросил еще один взгляд на Кузьмича, понял, что от лакея толку не добиться – так и будет дрожкою дрожать до бесконечности да мычать сквозь ладонь невнятное, – и рванулся наверх.
Под всеми дверьми темно, только из-под той, что прикрывает доступ в святилище господское – кабинет хозяина, – ярко светится. Рокотов был дружен со Струйским и входил обычно без доклада, только постучав, однако сейчас не стал терять время ради условностей – рванул дверь.
И, как обычно, шибануло в нос пылью.
Пыль в своем кабинете Струйский не дозволял вытирать. Еще здесь, в московском доме, было худо-бедно терпимо, а побывав в Рузаевке, родовом имении Струйского, и войдя в кабинет, который назывался исключительно святилищем либо Парнасом, Рокотов едва не задохнулся и аж зажмурился при виде царившего там беспорядка: книги валялись вперемежку с одеждою, рядом с сургучом брошен был перстень алмазный, возле большой рюмки стоял потертый бюст какого-то пиита, чье имя тоже давным-давно было припорошено пылью веков… По деликатности природной он постеснялся спросить Николая Еремеевича, в чем причина столь несообразной страсти к пылеобразованию, однако глаза ему на причину хозяйской причуды раскрыл князь Иван Михайлович Долгоруков, бытописатель и пиит.
«Пыль, – якобы говорил Струйский, – есть мой страж, ибо по ней увижу тотчас, был ли кто у меня и что трогал».
В сие святилище никто не хаживал, опасаясь хозяйского гнева, да и не пускал никого Струйский к себе, высокомерно уверяя, что не должно метать бисер перед свиньями. Даже его жена держалась от любимого обиталища супруга как можно дальше. Однако сейчас Рокотов встревоженно огляделся, словно надеясь увидеть ее тонкую, изящную фигуру в простом синем домашнем платьице и мило причесанную русоволосую головку. Дома Сашенька, то есть, простите великодушно, Александра Петровна Струйская, хаживала, конечно, без назойливого и жаркого парика, а обкручивала голову в два ряда косою. И так-то была она в этой косе мила, так нежна, что у господина придворного живописца приключалось убыстрение сердцебиения, дрожание конечностей, помутнение зрения, а упомянутый стомах начинало крутить куда пуще, чем у Кузьмы, ведь у Кузьмы сие кручение происходило небось от переизбытка редьки, скушанной с постным маслом, а у господина Рокотова – от переизбытка почтения к прелестной госпоже Струйской… Ну да, почтения, а чего же еще, господа хорошие, какие еще чувства можно испытывать к замужней даме, к тому ж – супруге твоего доброго приятеля… какие еще чувства можно испытывать к ангелу небесному, для чего-то осенившему грешную землю легкой поступью своей изящной ножки?! А глаза ее… Ах ты боже мой, что испытывал сорокалетний живописец при взгляде в эти дивные глаза двадцатилетней красавицы!