Родовая земля (Донских) - страница 126

— Слава-те Господи: наш он, наш, наш, родненькай, — шептала она, рассматривая сверкающими, молодыми глазами большой живот Елены. — Ты смотри — береги его! Михайла Григорич сказыват — работашь ты тута. Прекрати! Вон, толстомясая Серафимка не померла бы, ежели чего за тебя сделала бы. А ты — береги, береги! Он у нас — первенец, христовенький!

Любовь Евстафьевна была одета по-праздничному, хотя никаких торжеств не было. В будни — на ней старенький, линялого коричневого сукна сарафан, кофтёнка, а сегодня — чёрного бархата длинное, до самых пят, платье с оборками и кружевами, стёганая, кожаная, с горностаевым подкладом душегрейка, широкий китайчатый платок с васильковой пушистой бахромой. Елена любовалась бабушкой, ласкаясь, говорила ей:

— Ты у нас не крестьянка, а прямо-таки знатная купчиха или столбовая дворянка.

— А чиво нам! И в дворяне выбьемся, ежели не будем дурака валять.

Елену так растрогало обхождение бабушки, что не выдержала — заплакала, и одновременно улыбалась худощавым, бледным лицом.

— Шевелится ли? — выведывала Любовь Евстафьевна.

— Ага.

— Чего «ага»? — требовала ясного ответа бабушка, зачем-то хмуря жидкие брови.

— Шевелится. Ножками, кажется, сучит… просится на свободу.

— Просится, стало быть?

— Просится, — качала головой Елена, прижимаясь к мягкому бархатному плечу бабушки.

Любовь Евстафьевна намеревалась этим же днём увезти Елену в Погожее: чтобы там родила, в родном, родительском, коли не получается в мужнином, доме. Однако сани, на которых приехала Любовь Евстафьевна, были чрезвычайно узки для двоих, да и лошадь в них запряжена неспокойная, скорее пугливая. Бабушка и внучка, проговорив до самого вечера, раз пять-шесть попив чаю с ватрушками, решили так: дня через два-три будут отправлены на заимку хорошие, просторные сани. Уехала после долгого прощания, наказов, охов да вздохов.

А ночью случились роды.

Елена легла на постель, но душу что-то томило. Смотрела в окно на искристо окрашенный закат, на ярко-серебристый пух облаков. Весь день дул ветер, а к вечеру утих, и теперь в округе было тихо, но как-то затаённо тихо, будто что-то ожидалось. Елена откинула одеяло, положила ладони на живот. Прислушивалась к тишине, но услышать хотела что-то такое, что подтверждало бы для неё — что он жив, что он чувствует её ладони, что он связан с нею, матерью, и физически, и чувствами — всячески. А ведь совсем недавно хотела, чтобы он умер! Теперь эта мысль просто страшила её.

Сумерки густели, на небе вспыхнули звёзды. За перегородкой басисто всхрапывал Пахом, а Серафима тонко и влажно сопела. Елене хотелось улыбнуться, но торжественное, возвышенное чувство, установившееся во всём её существе, не позволяло и призывало к чему-то другому. Ей казалось, что вот-вот, с минуты на минуту, должно произойти в её жизни нечто весьма важное, быть может, грандиозное, поворотное.