С погожскими мужиками Михаил Григорьевич частенько сиживал вечерами на брёвнах у церкви. Курили самокрутки и папиросы, спорили, гадали, порой ругались:
— Как сыр в масле купамся, а — тоскли-и-и-и-во, землячки!
— Точно: хоть купайся в масле и сметане. Дороги усыпь зерном, смажь медами и салом, а всё одно — взвоешь. Куды катимся?
— Ничё: немчуре набьем морду — легше заживём.
— Ага, жди!
— Жду-жду, Фома неверущий.
— Царю, сказывают, голову заморочил какой-то нашенский, сибирский, мужик, по прозвищу Гришка Распутин. Пьянствует, царицу поучат да потихоньку шшупат. Министров в отставку отправлят, и никто ему слова не смей вякнуть поперёк. Знай нашенских!
— Сибирский мужик рази чему дурному научит? Скажешь тоже. Не-е, Распутин — не сибиряк.
— Согласный! Какой-нить босяк с Волги: тама энтой расхристанной голытьбы хватат.
— Вот и вышла Россия на своё распутье… эх!.. Распутье — беспутье…
— А ну тебя!
— Революцией, мужики, кажись, попахиват…
— Да дед Гришкин пустил воздуха!
— Вот так революция! Фуй-фуй!
— Тьфу, тебе, охальник!
— Деда в краску вогнали, как девку!
Охотников, давя общий смех и веселье, своим густым голосом хозяина громко говорил:
— Нет, братцы, не верю, чтобы было кому по силам Россию сбить с пути да взбунтовать. Тама, в центрах всех энтих, может, и пошумит голытьба, а весь-то народ — не дурак.
Охотникову неуверенно и осторожно возражал Пётр Алёшкин:
— Рупь уже стоит семьдесят копеек. В одной газете прописано: через год и алтына за него не будут давать. Н-да, почешем в затылке, мужики.
Михаил Григорьевич зачем-то сжимал в кулаке свою давно не стриженую бороду, сквозь зубы тянул:
— Ничё, выдюжим. Рыба в реках не перевелась, зверь в тайге водится, землицу возделывать не разучились. Ничё, бывало хужей. Только война проклятущая скоре заканчивалась бы. — Сумрачно замолкал, покусывал ус.
— Эй, Алёша Сумасброд, направь-ка своих голубей во царский дворец: пущай оне тама разузнают обстановку — шшупат ли Гришка-распутник царицу? — посмеивались мужики, похлопывая по худым плечам мечтательного и задумчивого Григория Соколова.
— Так уж отправлял, мужики. Возвернулись птицы вчерась.
— Ну-у-у-у! И чиво?!
— Докладают мои голубки: отшшупался парень по прозванию Распутин Гришка: кокнули его да в прорубь спустили на прокорм рыбам.
— Слава-те Господи. Можа, тепере царь наведёт порядок?
— Не позднёхонько ли?
Мужики вставали с брёвен, с неестественным — преувеличенным — неудовольствием кряхтели, шумно сморкались, молчком, раскланиваясь друг с другом, приподнимая картузы или шапки, расходились в сумерках по домам, в которых их дожидались жирные, мясные щи со сметаной, краюхи тёплого хлеба, почтительные домочадцы, и они не приступали к ужину без хозяина. Охотников тоже шёл домой, закинув за спину большие натруженные руки и низко согнувшись, как старик. Но поднимаясь на суглинистый взгорок перед родным заплотом, видел вдали за пустынным Московским трактом женственную излуку зеленцеватой Ангары. Останавливаясь, слушал густую тишину просторного неба, исполненного бездонной вселенской глубиной. Во дворах вяло брехали собаки, ржали лошади и гомонился накормленный, искавший укромного местечка для сна скот. В окнах загорался свет керосинок и свечей. Погожский мирок казался уютным, надёжным и нерушимым. И словно небо, сопки и река призваны были оберегать извечный размеренный надёжный ход жизни. Что-то поднималось в душе Михаила Григорьевича — сильное и напряжённое, но в тоже время ласковое и щемящее. «Ничё, поживём ещё», — шептал он, и плечи невольно и незаметно для него распрямлялись, взгляд тянулся к чёрноватому небесному пупку.