Высказал Дурново мнение и по национальному вопросу: «Я признаю примат нации над классовостью… приветствую развитие всякой национальной культуры и языка во всей их самобытности, что не мешает мне сознавать себя русским и желать успеха и самобытного развития прежде всего для русской культуры и языка… Я всегда был против подавления одной национальности другою, против той русификации и германизации, какая проводилась имперскими правительствами России, Германии и отчасти Австрии, или полонизации в современной Польше… и я находил, по крайней мере до 1930 г., что национальный вопрос в СССР разрешен в общих чертах верно. Но в то же время мне как русскому больно было видеть, как творцы украинского и белорусского литературных языков часто заботились не столько о том, чтобы они были действительно украинским и белорусским, сколько том, чтобы они не были похожи на русский, и наводняли их полонизмами, чехизмами и даже германизмами, неизвестными живому языку». Осудил он и антисемитизм некоторых коллег.
В показаниях Дурново подробно рассказывал о жизни в Чехословакии, о «понедельниках» у Сперанского, о евразийстве и многом другом. И в итоге: «Я не теряю надежды, что ОГПУ или заменивший его судебный орган [за месяц до написания документа ОГПУ было преобразовано в НКВД. – В. А.] учтет тот факт, что, если верить в мою активную попытку свергнуть Советскую власть, я оказался никуда не годным заговорщиком и потому не могу считаться опасным элементом».
Крик души «большого ребенка», надеявшегося на то, что его оставят в покое! Дурново даже не понял (в отличие от других узников, писавших аналогичные объяснения Акулову), что требовалось сказать. Надо было подтвердить следственные показания и заявить: «Я осознал свои заблуждения, идеологически перестроился и встал на путь исправления». Этим поведением можно было бы рассчитывать на смягчение участи вплоть до замены лагеря ссылкой. Но в отношении Николая Николаевича был вынесен вердикт: «Соловки на его убеждения не повлияли», и его оставили в лагере.
Как выяснил Ф. Д. Ашнин, в силу возраста и слабого здоровья Дурново не попал на общие работы и был зачислен в инвалидную «сторожевую роту», исполняя иногда функции сторожа, но большую часть времени оставаясь в камере № 6 Святительского корпуса монастыря. Такой режим, как ни показалось бы это странным, давал даже возможность работы по специальности. В письме родственникам он просил прислать «белой бумаги (на первое время несколько листьев), перьев, список моих книг и рукописей, оставшихся в Москве, и книги!». Надеялся он получить и рукопись «Повторительного курса» для доработок, но после ареста В. Н. Сидорова ему было некому помочь. Судя по названиям книг, которые ученый просил прислать, он хотел работать над историей русского языка, но потом от этих планов отказался: в последнем дошедшем до нас письме от 22 марта 1935 г. он жалуется: «Под руками нет ни источников, ни пособий». Правда, Соловецкий лагерь, где еще сохранялись традиции 20-х гг., был единственным в стране местом подобного типа, где оставалась возможность что-то делать на месте: силами интеллигентных заключенных существовал даже музей, где оставалась часть рукописей былой монастырской библиотеки. В том же письме Дурново писал: «Здесь я описываю рукописи здешнего музея, но, кажется, посмотрел их все. Занимаюсь научной работой, но не знаю, какой из этого выйдет толк, потому что никак не могу переслать своих рукописей в Москву». Научной работой была грамматика сербохорватского языка, для которой, видимо, материалов хватило. В документах лагерной администрации отмечено, что грамматика была закончена и передана начальству. Но, увы, в наши дни Ф. Д. Ашнин не смог отыскать ее следы.